Медве произнес в ответ грязное слово, наверное, впервые в жизни, он послал Жолдоша куда следует. Скажи он: «А поди ты к черту», — это звучало бы слишком холодно, слишком возвышенно. Это могло бы означать: «У меня с вами ничего общего, я и говорить-то по-вашему не хочу, и ты для меня не лучше всех прочих». Сальное, общеупотребительное ругательство лучше выражало всю меру его озлобления. Оно означало: «Не твое дело. Отстань».
Напоровшись на столь неприязненный ответ, Жолдош сразу же отвернулся, пренебрежительно бросив лишь обычное: «Дерьмо…» А Медве действительно было не до него. Он думал о матери, об их прощании. Ведь он, по существу, прогнал ее. Ясно было, что он до крайности ее расстроил. Она уехала в тот же день вечером. Бредя по лестнице за унтер-офицером Тельманом, он все думал о том, что оскорбил, оттолкнул ее.
Он сел на гауптвахту в третий раз. Два дня пришлось отсидеть за побег. В безлюдном коридоре первого этажа горели лампы. Было около половины шестого. Из музыкальной комнаты доносились звуки фортепьяно: какой-то четверокурсник разучивал «Элизе» и всякий раз сбивался на одном и том же месте. Лицо матери при прощанье было печально, вспоминалось Медве, хотя казаться она хотела сердитой. Такою он ее еще никогда не видал. Он не мог отыскать на ее лице следов их былой тайны: что вдвоем им на все чихать, ибо мир гораздо лучше, чем кажется. Выходит, они уже не знают этого? Видимо, его мать и того уж не знает, что он, ее сын, тоже гораздо лучше, чем кажется. Видимо, он непоправимо что-то испортил, думал он, когда унтер-офицер Тельман загремел ключами в замке.
Обхождение Жолдоша доставляло ему боль иного рода, но довольно ощутимую. Жолдош не был ему врагом и все же осудил его. Но надо так придираться, такова жизнь, заруби себе на носу — вот что говорило поведение Жолдоша. Но с этим далеко не уедешь. С Жолдошем далеко не уедешь. Никто не заменит ему мать. Он методически пытался растравить себе душу, таков был его расчет, и он радовался гауптвахте: здесь, лежа ничком на нарах, он без помех будет плакать сколько душе угодно.
Унтер-офицер Тельман отнюдь не из учтивости пропустил его вперед. Медве выдернул кожаные шнурки из башмаков и тесемку из подштанников. Он чувствовал запах досок. Наконец наружная дверь закрылась, звякнул ключ, и Медве облегченно вздохнул. Вокруг него сомкнулась странная тишина. Он вдруг почувствовал себя свободней, чем тогда на рассвете на ничейной земле.
Половина шестого. Окна классов бросают свет в темный парк. За речкой уже ночь, спят окраинные улицы городка; там, на другом конце, у отрогов гор, во многих домах уже закрыты ставни. А главная асфальтированная улица в это время оживает: кино, гости; магазины закрываются; старший лейтенант Марцелл тоже живет там, около почты, и сейчас, наверное, уже ушел домой, в город; после службы он порой задерживался в преподавательской библиотеке, из ее полуоткрытой двери в коридор второго этажа иногда падала полоса света.
Но Медве об этом не хотел думать. Скатав и положив себе под голову шинель, он лег навзничь на нары. Звуки рояля — «Элизе» — чуть слышно, но все же пробивались сквозь стены. Или ему это чудится? Когда они шли по коридору, из музыкальной комнаты отчетливо донесся голос старого военного хормейстера. Он раздраженно поправлял ученика, который упорно фальшивил:
— Ми-ре диез, ми-ре диез! ми-си, ре-до-ля-я-я!
Над дверью библиотеки на втором этаже уцелела старая табличка: «Физический кабинет». Хотя физический кабинет был в другом месте, двумя дверьми дальше, тоже в средней сумрачной части коридора, но против второго крыла лестницы. На картине под названием «Фрейлины» его всегда раздражал тот ребенок, или карлик, или черт его знает что. И еще сзади открытая дверь. «Эммауские ученики», темный фон — это хорошо. Мона Лиза с кислой физиономией довольно противная, но все же не так уж плоха, даже приятно, что раздражает немного.
На горке полно клевера. Тогда ночью он вылез через окно уборной первого этажа, спрыгнул вниз и, не удержавшись на ногах, повалился наземь. Его здорово тряхнуло, он полагал, что окно расположено значительно ниже. Впрочем, теперь он едва это помнит. Жолдоша назначат горнистом. Кроме того, здесь, в парке, росли самокрутки и мускатные орехи — шероховатые, черные и твердые, как кость, но попадались они редко. И еще его столик с зеленой крышкой, к которому он вернется через двое суток.