Не об этом хотел он думать. Плакать из-за этого он не мог. Но вот рояль, проникающее сквозь стены ми-ре диез, ми-ре диез, ми-си, ре-до-ля-я-я — далекое журчание триолей в конце концов смягчило его. Ему вспомнился родной дом, куда уже нет возврата. Его вещи, его книги, старенькие игрушки, железная дорога, кубики, солдатики — он привязался к ним и долго хранил. Его одежда, белье, ботинки — теперь уже сплошь штатские вещи. Его комната выходила окнами во двор, на обегающую весь дом открытую галерею, так что можно было заглянуть в кухню напротив, в комнаты для прислуги. Медве был накоротке со всеми служанками и кухарками всех трех этажей дома на улице Барошш. По вечерам из открытых дверей кухонь лилась веселая болтовня, слышалось звяканье посуды, по утрам — печальные песни.
В их квартире ничего не менялось с сотворения мира. Так же падали тени, все так же стояла мебель, так же блестели латунные ручки штор. В сентябре никто и не подозревал, что он потеряет все это навсегда: одна только Вероника. Когда вечером накануне отъезда он вышел на кухню попрощаться с ней, они на мгновение встретились взглядами. Медве, торопясь, не нашел что сказать. Девушка сидела за кухонным столом.
— Я занята, не видите, что ли, — грубо сказала она. Она чистила столовое серебро.
— Я пришел проститься, — сказал Медве.
Вероника была молодой, когда пеленала его младенцем. В ее черных как смоль волосах уже появились первые седые нити. Она пришла из деревни и за пятнадцать лет вполне обтесалась и приспособилась к жизни в столице. Она пыталась совладать с собой, но не смогла. Бурно разрыдавшись, как в бытность свою неотесанной деревенской девчонкой, она упала грудью на стол, рыдания сотрясали ее стройное тело.
— Ну, ну, — сказал пораженный Медве, ибо он никогда не видел ее не то что плачущей, но даже просто в дурном настроении. — Ну, ну, не дури, Верон.
Он пытался рассмеяться, чтобы успокоить Веронику и еще потому, что счел всю эту сцену нелепой. Ведь в конечном счете не настолько уж они сроднились, и не может же он вечно ходить, уцепившись за ее юбку. И все-таки трудно было представить себе, как он будет отныне обходиться без Вероники. Она была с ним повсюду в дремучем лесу его детства, была с ним уже в той густой молодой чащобе, куда едва проникали лишь несколько преломленных лучей воспоминаний, она была частью его одиночества. Они вместе, сидя на земле, читали сказки, вместе, взявшись за руки, гуляли по аллеям горы Геллерт, до противности ухоженным, вместе рассматривали витрины на бульваре Вамхаз, вместе узнавали времена года, цвет весеннего неба, лиловость сумерек.
Медве помнил много вечеров, когда они оставались дома вдвоем, он и боялся темноты пустых комнат, и любил уютную, загадочную квартиру, и, став коленками на стул, читал или рисовал, а Вероника, склонив голову, штопала чулки в круге света от лампы; так они дожидались отца с матерью; сверху часто доносились звуки пианино.
Вероника — самое надежное. При воспоминании о ней всегда удавалось заплакать. Он повернулся на нарах, устраиваясь поудобнее. Вероника знала. Знала наперед. Откуда? Но, может, она знала не то. Не то, что он так порвет с ней. Порвет с самим собой, а значит, и с ней. Вот они прощаются в сентябре на кухне. Он видит их. Он наклонился к девушке, к ее волосам, а Вероника, обняв его рукой за талию, прижимает к себе. Так они стоят, сидят беззащитные, вечером, в кухне, и любят друг друга, несчастные.
Ему было досадно, что он не может выплакаться так, как хотелось. Он видит их, и только. Медве вертел в руках свою пилотку. По ком он плачет? Зачем? По курсанту с пилоткой № 345? Или по несовершеннолетнему по имени Габор Медве? Но он ни тот ни другой. У него нет имени, гражданства, метрики, номера пилотки; все это лишь роль, смехотворная комедия. А действительность, сухая, осязаемая действительность такова, что он чувствует себя прекрасно, потому что он не более чем зритель. Здесь очень даже тепло. Он сидит в плохо освещенной камере. Скоро принесут ужин.
Так в чем же дело? Он думал о том, что говорила ему мать в свое первое посещение; она упорно расспрашивала его, что случилось, а он не мог объяснить ей. Дитя не плачет — мать не разумеет. Вот в чем дело. В этой глупой пословице разгадка всех его бед. Ему хотелось жить в таком мире, где всякий понимает даже немых детей. Без объяснений. Он без долгих размышлений всегда верил в то, что людей связывает какое-то высшее и более таинственное понимание, чем слова и поступки.