Валера поставил на уши Москву, собрал лучших врачей, а потом — лучших экстрасенсов, лучших народных целителей, но все они ничем не могли помочь, Владимир Николаевич Дымов все так же лежал, и ему исполнялось семьдесят два, а потом семьдесят три года, и все это время Женя была рядом с ним. Валера нанял сиделку, пообещав медсестре из Первой градской в пять раз больше её зарплаты, и та согласилась, потому что уже наступило время, когда деньги решали все, точнее, почти все, потому что никакие деньги не могли оживить омертвевшее тело Владимира Дымова.
Когда сиделка уходила, Женя сама мыла его. Она впервые увидела обнажённым мужчину, которого любила всю жизнь, и, промывая складки пожелтевшей, дряблой кожи, смутилась, потому что знала: Володя не хотел бы, чтобы она увидела его вот таким — парализованным, неподвижным, бессильным.
Когда сиделка уходила, Женя становилась на колени и молилась, чтобы Господь даровал исцеление рабу Божьему Владимиру. Исцеление все не наступало, и тогда Женя думала, не позвать ли батюшку, чтобы он соборовал Володю, а потом каждый раз говорила себе, что её Володя всю жизнь прожил атеистом, пусть и умрёт атеистом, а Господь отпустит ему этот грех и вознаградит за все его праведные дела.
Когда сиделка уходила, Женя сидела рядом с Володей, держала за руку, на запястье которой тикали неизменные
Андрей стоит у гроба, который через несколько минут опустится в никуда, отправится навстречу очистительному огню крематория. Он так давно готовился к этому дню, что ничего не чувствует — ни скорби, ни печали, ни грусти. Для него деда не стало три года назад, юношеский максимализм не оставил Андрею никакой надежды, и, пока Валера бегал по врачам, экстрасенсам и телепатам, Андрей в пустой квартире оплакивал дедушку Володю — и вместе с ним свою потерянную любовь: когда он наконец решился спросить телефон девушки, с которой вместе занимался, бабушка Женя не смогла вспомнить ни Аниного лица, ни имени, и уж тем более она не знала, откуда Аня появилась и кто порекомендовал ей Владимира Николаевича.
Три года назад Андрей выплакал все слезы и сейчас, стоя у гроба, думает: как странно, что дед прожил семьдесят четыре года, как советская власть, и последние годы, как и она, бессильно лежал и умирал. Для пущего символизма он должен был умереть в августе, но дожил до осени. Почему–то Андрею приятно думать, что, из последних сил отхватив несколько месяцев жизни, дед избежал навязчивой симметрии, превращения в символ, умер, как и жил, обычным человеком, а не метафорой или притчей.