Девушка за стойкой регистратуры смотрит на меня тем особенным взглядом, как будто ей меня жалко. Она прижимает подбородок к груди и смотрит на меня снизу вверх. Взгляд послушания и покорности. Она поднимает брови и смотрит на меня снизу вверх. Взгляд, исполненный невыразимой жалости. Уголки губ печально опущены вниз. Брови слегка нахмурены. Она смотрит на меня и говорит:
— Разумеется, ваша мама по-прежнему с нами.
И я говорю:
— Не поймите меня неправильно, но лучше б ее с нами не было.
Она на миг забывает о жалости, и ее печальная улыбка превращается в волчий оскал. Если женщина смотрит тебе в глаза, проведи языком по губам. Как правило, женщины сразу отводят взгляд. Есть и такие, которые не отводят, но их очень мало. Они — как неожиданный выигрыш в лотерею.
Миссис Манчини в той же палате, говорит девушка за стойкой регистратуры. На первом этаже.
Я говорю: мисс Манчини. Моя мама не замужем, если только вы не рассматриваете меня с точки зрения вариации царя Эдипа.
Я спрашиваю, на месте ли доктор Маршалл.
— Конечно, на месте, — говорит девушка за стойкой регистратуры. Теперь она отвернулась и смотрит на меня краем глаза. Взгляд недоверия.
Все эти старые сумасшедшие Ирмы, Лаверны, Виолеты и Оливии в ходунках и инвалидных колясках уже собираются в стайку за стеклянной дверью и начинают медленную миграцию в мою сторону. Все хронические раздевальщицы. Все эти утилизированные бабули и склеротичные белки с карманами, набитыми пережеванной едой, — старые маразматички, которые забывают, как надо глотать, с легкими, полными жидкости и кусков пищи.
Все они мне улыбаются. Просто сияют. У всех на руках — пластиковые браслеты, блокирующие замки на дверях. Но они, эти божьи одуванчики, все равно выглядят лучше, чем я себя чувствую.
В комнате отдыха пахнет розами, сосной и лимоном. Громкий маленький мирок в телевизоре требует к себе внимания. Кусочки картинок-головоломок раскиданы по столу. Маму пока еще не перевели на третий этаж, на этаж смерти, и доктор Пейдж Маршалл сидит у нее в палате на медицинской кушетке, перебирает свои бумаги. Она видит, что я вхожу, и говорит:
— На кого вы похожи?! — Она говорит: — Кажется, зонд для искусственного кормления нужен не только вашей маме.
Я говорю, я прослушал ее сообщение на автоответчике.
Мама лежит на кровати. Кажется, она спит. Ее живот — как раздувшийся холмик под одеялом. Руки — сплошь кожа да кости. Голова утопает в подушках, глаза закрыты. Она скрипит зубами во сне и тяжело глотает слюну.
Потом она открывает глаза и протягивает ко мне руки с серо-зелеными пальцами. Как будто в замедленной съемке. Как будто она — под водой и плывет ко мне, вся в дрожи и ряби, как свет на самом дне бассейна ночью, в очередном мотеле, на съезде с очередного шоссе, когда я был маленьким. Пластиковый браслет висит у нее на запястье, и она говорит:
— Фред.
Она снова глотает слюну, морщась от усилия, и говорит:
— Фред Хастингс. — Она смотрит на Пейдж, не поворачивая головы, улыбается и говорит: — Тамми. — Она говорит: — Фред и Тамми Хастингсы.
Ее адвокат и его жена.
Мои записки о Фреде Хастингсе остались дома. Я не помню, какая у меня машина: «форд» или «додж». Я не помню, сколько у меня детей. И в какой цвет мы в итоге выкрасили столовую. Я вообще ничего не помню о своей жизни как Фреда.
Пейдж так и сидит на кушетке. Я подхожу к ней, кладу руку ей на плечо и говорю:
— Как вы себя чувствуете, миссис Манчини?
Ее кошмарная серо-зеленая рука приподнимается и покачивается в воздухе вправо-влево — международный жест, означающий «так себе». Она закрывает глаза, улыбается и говорит:
— Я надеялась, что сегодня придет Виктор.
Пейдж поводит плечом, сбрасывая мою руку.
И я говорю:
— Мне казалось, со мной вам общаться приятней.
Я говорю:
— Виктора никто не любит.
Мама тыкает пальцем в сторону Пейдж и говорит:
— Вы его любите?
Пейдж смотрит на меня.
— Фред, — говорит мама, — а ты его любишь?
Пейдж нервно щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем. Не глядя на меня, уткнувшись в свои записи на дощечке с прищепкой, она говорит:
— Да.
И мама улыбается, и тыкает пальцем в меня, и говорит:
— А ты ее любишь?
Может быть, как дикобраз любит свою вонючую палочку, если это можно назвать любовью.
Может быть, как дельфин любит гладкие стенки бассейна.
И я говорю:
— Ну, наверное.
Мама склоняет голову набок, смотрит на меня строго и говорит:
— Фред.
И я говорю:
— Ну, хорошо, хорошо. Я люблю ее.
Она кладет свою страшную серо-зеленую руку обратно на вздутый живот и говорит:
— Вы двое такие счастливые. — Она закрывает глаза и говорит: — А вот Виктор, он не умеет любить.
Она говорит:
— Чего я больше всего боюсь: что, когда я умру, в мире уже не останется никого, кто любил бы Виктора.
Старичье. Человеческие огрызки.
Как я их ненавижу.
Любовь — бред. Чувства — бред. Я — камень. Мерзавец. Бесчувственная скотина. И горжусь этим.
Чего бы Иисус
Если приходится выбирать между быть любимым и быть уязвимым, чувствительным и ранимым, тогда оставьте свою любовь при себе.