Я не знаю, что это было — ложь или клятва, — когда я сказал, что люблю Пейдж. Но все равно это была уловка. Очередная порция бреда. Никакой души нет, и я, блядь, совершенно точно не буду плакать.
Мама лежит с закрытыми глазами. Ее грудь вздымается и опадает под одеялом.
Вдох. Выдох. Представьте себе, что на вас мягко давит какой-нибудь вес, прижимая голову, грудь и руки к кровати. Все глубже и глубже.
Она засыпает.
Пейдж поднимается с кушетки, кивает на дверь, и я выхожу следом за ней в коридор.
Она оглядывается по сторонам и говорит:
— Может, пойдем в часовню?
Я что-то не в настроении.
— Просто поговорить, — говорит она.
Я говорю: ладно. Мы идем по коридору, и я говорю:
— Спасибо за те слова. За ту ложь, я имею в виду.
И Пейдж говорит:
— А кто говорит, что это была ложь?
Значит ли это, что она меня любит? Нет. Невозможно.
— Ну, ладно, — говорит она. — Может быть, я чуть-чуть приврала. Но вы мне нравитесь. В чем-то.
Вдох. Выдох.
Мы заходим в часовню, Пейдж закрывает за нами дверь и говорит:
— Вот. — Она берет мою руку и прикладывает ее к своему плоскому животу. — Я измерила температуру. Сейчас — не опасное время.
В животе неприятно урчит. Я говорю:
— Правда? — Я говорю: — Зато у меня очень даже опасное.
Таня с ее резиновыми анальными игрушками.
Пейдж отворачивается и медленно отходит прочь. Она говорит, не оборачиваясь ко мне:
— Я даже не знаю, как все это рассказать.
Солнечный свет льется сквозь витражи. Вся стена — сотни оттенков золота. Белесый деревянный крест. Символы, символы. Алтарь, ограждение, у которого принимают причастие, — все присутствует. Пейдж садится на скамью и вздыхает. Она приподнимает бумаги на своей дощечке с прищепкой, и под ними виднеется что-то красное.
Мамин дневник.
Она отдает дневник мне и говорит:
— Можете сами проверить. На самом деле я даже рекомендую проверить. Ради собственного душевного спокойствия.
Я беру книжку. Но для меня это — китайская грамота. Ну ладно, итальянская грамота.
И Пейдж говорит:
— Единственное, что здесь хорошо, — это что нет никаких доказательств, что генетический материал взяли от реального исторического лица.
А все остальное — вполне реально, говорит она. Даты, больницы, врачи. Все подтвердилось. Хотя церковники, с которыми она говорила, утверждали, что украденная реликвия, крайняя плоть, ткани которой были использованы в эксперименте, была единственно подлинной. В Риме по этому поводу однозначного мнения нет. Мол, дело темное, сам черт ногу сломит.
— И что еще хорошо, — говорит она, — я никому не рассказывала о том, кто вы на самом деле.
Иисус милосердный.
— Нет, я имею в виду, кто вы
Я говорю:
— Нет, вы не поняли. Это я так ругаюсь.
Ощущение такое, словно мне выдали на руки результаты плохой биопсии. Я говорю:
— И что все это значит?
Пейдж пожимает плечами.
— Если подумать, то вообще ничего, — говорит она. Она указывает кивком на дневник у меня в руках и говорит: — Если вы не хотите испортить себе жизнь, я бы вам посоветовала его сжечь.
Я говорю: а как все это отразится на нас?
— Нам больше не надо встречаться, — говорит она, — если вы спрашиваете об этом.
Я говорю: но вы ведь не верите в этот бред, правда?
И Пейдж говорит:
— Я вижу, как вы обращаетесь с нашими пациентками. Как они обретают покой после того, как вы с ними поговорите. — Она сидит, наклонившись вперед, подпирая рукой подбородок. Она говорит: — Я просто не знаю. А вдруг это правда? Не могут же все заблуждаться — все, с кем я говорила в Италии. А что, если вы в самом деле сын Божий?
Благословенное и совершенное смертное воплощение Бога.
Отрыжка все-таки прорывается. Во рту — кислый привкус.
«Утренний токсикоз» — не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.
— То есть вы пытаетесь мне сказать, что вы спите только со смертными? — говорю.
Пейдж подается вперед и смотрит на меня с жалостью — точно так же, как девушка за стойкой регистратуры: подбородок вжат в грудь, брови подняты, взгляд снизу вверх. Она говорит:
— Не надо мне было влезать в это дело. Но я никому ничего не скажу, честное слово.
— А как же мама?
Пейдж вздыхает и пожимает плечами.
— Тут все просто. Она — человек с неуравновешенной психикой. Ей никто не поверит.
— Нет, я имею в виду, она скоро умрет?
— Может быть, — говорит Пейдж. — Если не произойдет чуда.
Глава 37
Урсула смотрит на меня. Трясет рукой, хватает себя за запястье, сжимает и говорит:
— Если бы ты был маслобойкой, мы бы сбили все масло еще полчаса назад.
Я говорю: ну, извините.
Она плюет себе на ладонь, берет мой член в руку и говорит:
— Как-то оно на тебя не похоже.
Я уже даже не притворяюсь, что знаю, кто я и что на меня похоже.
Еще один долгий неспешный день в 1734 году. Мы валяемся на сеновале в конюшне. Я лежу на спине, подложив руки под голову, Урсула пристроилась рядом. Мы почти не шевелимся, потому что при каждом движении сухая солома впивается в тело через одежду. Мы оба смотрим наверх, на стропила и деревянные балки под потолком. На паутину и пауков.
Урсула наяривает мне рукой и говорит:
— Ты видел Денни по телевизору?
— Когда?
— Вчера вечером.
— И чего Денни?