Я, честно говоря, с трудом выношу выражение “заниматься сексом”: оно звучит куда более механически, чем “заниматься любовью”, и куда менее весело, чем “трахаться”. И я не считаю чью бы то ни было половую жизнь, включая бабушкину, очень забавной, если только не подразумевается что‑то забавно-эксцентричное, а Шелли не это имела в виду. Она имела в виду – забавное, потому что ха-ха, лицемерие, абсурд какой‑то. Я вообразил эту любовную сцену в Ледвилле, превысив свои права как историка, потому что почувствовал, что именно тогда она вступила в борьбу с прочно засевшим в ней снобизмом и культом утонченности, устыдилась своего стыда за мужа и прониклась виноватой нежностью. Я хотел наполнить эту сцену лаской. Хотел, чтобы эта сцена, пусть на время, смахнула всю паутину. Хотел, чтобы, как после хорошей весенней уборки, засияли окна и вновь заблестели потускневшие чувства. Хорошая любовная сцена, я знал, на это способна.
Поэтому я ответил довольно резким тоном:
– Откуда мне знать? У викторианской половой жизни есть одна любопытная черта – приватность. Я сомневаюсь, что они потом, как игроки в бридж, разбирали партии, переигрывали все сдачи и заново пересчитывали онёры и выигрышные карты. У них не было этих навязчивых побуждений облекать все в слова, они вряд ли получали от слов сексуальный трепет и восторг. В сущности, я не имею ни малейшего понятия, насколько хороша была бабушка в постели. Я не имею понятия – хотя нет, имею, но не на основании чего‑либо ею сказанного или написанного – о том, как она смотрела на
На Шелли подействовало. У нее был вид собаки, которая просто ради забавы гавкнула на каменную собаку на лужайке, а та гавкнула в ответ. Несмотря на свой баритональный бас и этакую веселую внешнюю уверенность, она определенно женщина. Может в иных обстоятельствах быть покорной, как те наводящие тоску девицы, каких мы видим на индейских тропах хиппи. Была одной из них? Несколько секунд я взвешивал эту возможность.
Она моргнула, но очень быстро к ней вернулись ироническая расширяющаяся улыбка и иронический взгляд серых глаз. Она вздернула плечи, явно наслаждаясь этой дискуссией.
– Я же вам не предлагаю от всех комплексов ее освободить, – сказала она. – Это исторически было бы неправильно. Я просто о том, что, может, стоило бы поподробнее дать
– Ну и как они есть?
– Условности. Барьеры. Ограничения. Комплексы.
– Разумеется, все это в ней было. Все это было в обществе, в котором она жила.
– Но вы же можете пройти сквозь эти барьеры! – Шелли подалась вперед, полная желания меня просветить. – В ее письмах есть намеки, они ее выдают. Она пишет однажды Огасте: “Эта непоправимая стеснительность прошла”, а в другом письме: “Между моим мужем и мной все
– Помилосердствуйте, – сказал я. – Вы набрались в Беркли псевдонаучного жаргона, на каком мой сын преподает. Если я начну, как вы предлагаете, экстраполировать, то сексуальные сцены будут мои, а не ее. Она дорожила приватностью, она бы экстраполировать ни за что не стала. И я не буду. Для меня экстраполировать публично – все равно что сделать свои дела на ковре в гостиной.
Я вызвал этим ее мощное
– Вот-вот. Я про это и говорю. Вы
– Потому что я не приучен говорить “посрать” в присутствии дамы, – сказал я, взбешенный не на шутку. – Потому что я не верю в прогресс на такой манер, на какой, похоже, верите в него вы. Вы верите в него больше, чем моя бабушка. А эти чисто культурные условности, от которых вы предлагаете мне избавиться, – они играют цивилизующую роль, а я, знаете ли, да, лучше буду цивилизованным человеком, чем неотесанным дикарем.
Она не лишена восприимчивости. Посмотрела на меня, наклонив голову набок, и сказала без улыбки, с вытянутым лицом:
– Я вас из себя вывела, надо же.
– Не лично вы, – сказал я. – Не сами по себе, а на общекультурном уровне.
Я сидел к ней под углом, лицом к бабушкиному портрету – задумчивое лицо, опущенные глаза под прохладным светом, льющимся на стену, увешанную письмами от людей, которыми она восхищалась и которые восхищались ею.