Сжигание на костре представляло собой совершенно унизительное наказание. В то время даже просто смотреть на такую казнь было страшно, потому что нельзя было не увидеть в этом образе жизнь в аду. Сама смерть была медленной и жестокой, боль — невыразимой, позор — огромным. Взгляды публики — вульгарные, наглые, ненасытные, — должно быть, делали ситуацию еще более невыносимой. Когда казнь заканчивалась, хоронить было нечего, и пепел сметали, как мусор. Действительно, превращение людей в мусор было смыслом этой формы наказания. Сожженный на костре был не просто уничтожен, но унижен, отторгнут, смыт прочь (все, что осталось от Бруно, было брошено в Тибр). При всей своей болезненности это наказание было скорее не телесным, а, если так можно выразиться, онтологическим. Оно предполагало не просто убийство жертвы, но и вытеснение ее за пределы человечества.
И все же, если и существует подходящая для философии Бруно форма выхода из этого мира, так это смерть на костре. Термин «смерть» в данном случае плохо подходит, потому что во вселенной Бруно вы на самом деле не умираете, а просто принимаете иную форму. Уйти со сцены
Если Бруно растворился в воздухе, то способ смерти Яна Паточки был гораздо более прозаичным. Он умер 13 марта 1977 года в пражской больнице, вскоре после того, как ему исполнилось семьдесят. Причиной его смерти стало «обширное кровоизлияние в мозг, перенесенное во время полицейского допроса. В течение предыдущих двух месяцев его неоднократно допрашивали; последний допрос длился более 11 часов»[220]
. Его допрашивали как одного из руководителей («представителей») Хартии 77, правозащитного движения, в котором он участвовал весь предыдущий год. Чехословацкий коммунистический режим справедливо воспринимал это движение как антиправительственное. Вацлав Гавел, один из родоначальников движения, принимал участие в привлечении Паточки на свою сторону, признавая с самого начала, что он «лучше, чем кто-либо другой, мог привнести в Хартию этический аспект»[221]. В этом философе участники движения нашли неоспоримого морального лидера, уважаемого всеми.До того момента в публичном образе Паточки было что-то глубоко аполитичное. Он «никогда раньше не занимался политикой», говорит Гавел, и «у него никогда не было прямого и острого конфликта с существующими властями. В подобного рода вопросах он проявлял уклончивость, застенчивость и сдержанность». В отношениях с официальной политикой он во многом придерживался «стратегии окопной войны». Он стремился продержаться «сколько мог, не пускаясь на компромисс, но сам никогда не атаковал». Паточка посвятил себя почти исключительно философии и «никогда не изменял своего мнения. Однако он старался избегать того, что могло бы положить конец его работе». И все же было ощущение, что Паточка лишь откладывал свое участие в политической деятельности диссидентов. Он знал, что, когда он примкнет к движению, сделает это не иначе, как полностью и безоговорочно, «с той же отдачей, с которой он посвящал себя философствованию», пишет Гавел[222]
.