Пока я вспоминаю всё это — сны и прочее, — не замечаю, как рельсы поворотили налево, в сумрачное ущелье Садовой. В глаза ударяет свет — пересекаем Невский. Справа, как бесконечная рояльная клавиатура, — галерея Гостиного двора.
Мне кажется вот что.
Мне кажется, что я школьник, девятиклассник в синем форменном пиджаке, упрятанном под мешковатое зимнее пальтецо. Остановка «Невский проспект — Гостиный двор». Спрыгиваю по высоким трамвайным ступенькам на асфальт, перебегаю Садовую, ныряю в узенький переулок Крылова, бывший Толмазов. Куда это я бегу? Я спешу в Аничков дворец, скрывающийся под псевдонимом «Дворец пионеров имени Жданова». Я тороплюсь в клуб «Дерзание», в кружок поэтов, в огромный деревянный императорский кабинет, где за длинным столом сонм стихопишущих девушек, а во главе стола, спиной к скульптурному камину — маленькая пожилая женщина с лучезарными глазами.
Это Нина Алексеевна Князева, та самая, которая живёт в Сапёрном переулке, почти напротив Каннегисеров.
И я поспешаю во Дворец пионеров не оттого, что там девушки, и даже не только для того, чтобы предъявить свои стихи, свежетрепыхающиеся где-то в области гортани. Я стремлюсь туда с особенным энтузиазмом потому, что Нина Алексеевна сейчас будет читать нам вслух «Мастера и Маргариту».
Я пока только слышал такое название, а роман не читал. Достать его нет никакой возможности — дефицит. Листы журналов «Москва» за 1966–1967 годы, где он напечатан, давно разобраны, разъяты, сшиты, переплетены и припрятаны ловкими книговладельцами. Нина Алексеевна у кого-то по знакомству добыла такой экземпляр и читает его нам тайком от дворцовских властей. Там потрясающий кот Бегемот и нечто запретное об Иешуа Га-Ноцри и о Понтии Пилате. Да. И там есть некое слово, которое я не понял, но оно запало в душу, на самое дно, и царапается, как острый камушек в ботинке.
«Надо будет ему возразить так, — решил Берлиоз, — да, человек смертен, никто против этого и не спорит. А дело в том, что…»
Однако он не успел выговорить этих слов, как заговорил иностранец:
— Да, человек смертен, но это было бы ещё полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чём фокус! И вообще не может сказать, что он будет делать в сегодняшний вечер»[38]
.И вот я шагаю в сторону Аничкова дворца, чтобы там слушать продолжение чтения, а потом выйду, направлюсь к себе домой, буду жить ещё неизвестно сколько, и во мне, как камушек в ботинке, будет елозить вот это самое.
Фокус-покус не в том, что я подвергнусь смерти. А в том, что не знаю когда. И никаким образом не могу узнать. Ни наукой, ни магией, ни техническим прогрессом, ни сверхнапряжением воли.
Будущее скрыто от меня, потому что в нём смерть. Как заветный плод на самой высокой ветке дерева: я лезу, тянусь, силюсь достать, но гибкая вершинка уклоняется, уходит, и чем отчаяннее тянусь, тем безнадёжнее уходит.
Всё могу знать, а главного-то не знаю.
Выходит, что я живу, только пока не знаю про собственную смерть.
Жить — не знать про смерть.
Жизнь есть незнание.
Значит, смерть — что? Знание?
Так получается?
Занятия во Дворце закончились. Около восьми вечера. Малой стаей выходим из бывшего императорского кабинета. Нина Алексеевна запирает тяжёлую дверь огромным ключом. Спускаемся по торжественной лестнице, зеркала и колонны которой уже начинают тонуть в ночном мраке. Выходим в парадный двор и через большие ворота, что под колоннадой, шествуем на набережную Фонтанки. Сейчас мы двинемся направо, на Невский, провожать Нину Алексеевну до дверей её дома в Сапёрном переулке.
Вернее, это те, шестнадцатилетние, среди которых и я в синем школьном пиджачке, — это они пойдут указанным путём. А мы с вами останемся на набережной. Если поглядеть налево, то на противоположной набережной можно увидеть знаменитый дом графа Толстого — не того, который писатель, а другого, генерала. Огромный доходный дом в стиле модерн, выходящий одним фасадом на Фонтанку и на Аничков дворец, а другим на улицу Рубинштейна. Там жил Булгаков, когда наездами посещал коммунистический Питер. Дело в том, что в этом доме, в квартире номер шестьсот шестьдесят был прописан шурин дяди[39]
Михаила Афанасьевича, профессор-японист и китаист Дмитрий Матвеевич Позднеев. И, приезжая ненадолго из Москвы в Ленинград, Булгаков останавливался у него. И по утрам, наверно, смотрел на Аничков дворец, ещё не превратившийся во Дворец пионеров. Пока, кончено, профессора не расстреляли в 1937 году. Кстати, профессор был одноглаз, точнее, у него были разные глаза, как у Воланда: правый зрячий, а левый пустой и мёртвый.Вообще, говорят, булгаковский родственник был похож на Воланда: высокий, криворотый, голосом басовит, да еще и специалист по восточным рукописям. Однако Воланд покинул Советскую землю на летучем вороном коне и направился в звёздную вечность, а профессора Позднеева увезли из нехорошей квартиры на «чёрном вороне» в первый день октября 1937 года, а в последний день того же месяца поставили к стенке и пальнули в затылок. Как Гумилёву.