– Эй, иди к нам! – смотрю, другая какая-то, высокая да тонкая, черная, узколицая, мне кричит да рукой зовет. Пошел к ней, а она меня за руку хвать – и рядом с собой. Рука у ней узкая, холодная, а все равно внутри как вроде теплая оказалась. А по другую руку, сзади, парень оказался, но мы друг на друга не смотрели: и так хорошо было. А узколицая на меня и не взглянула ни разу, но как-то видать было, что напряженная она какая-то, как струна.
Скакали мы, скакали, и прыгали, и смеялись все, и одни пели, а другие подхватывали, а потом песня разваливалась и начинали новую. Я таких песен, как у них, не знал: у нас так не поют. Но интересно. А потом, как напрыгались, развалилось коло, и все стали так танцевать, кто как может: кто парами, кто по одному, а кто в несколько сбивались.
А потом обмякли будто разом все, расступились. Посмотрел, куда все стали смотреть. Шли со стороны леса бабы в белых сорочках, одна за другой, босиком, в руках перед собой каждая белое что-то несла. Совсем все расступились, давая им проход. Средь баб были и молодые, да только лица у всех, как у одной, в морщинах, да скорбь и потерянность.
– Чего это они все несут? – спрашиваю ту, узколицую; она так и не заговорила со мной, хоть и рядом все это время была.
– Матеря это, – отвечает. – Дети у них хворые сильно, которые и при смерти есть. Сорочки детей своих несут, сейчас сжигать будут, чтоб хвори ушли.
И правда: матеря по одной покидали сорочки в огонь, постояла каждая немного в задумчивости перед костром, каждая, видать, что-то свое вспомнила.
– Мы еще обычно через костер, когда прогорит, прыгаем – ну, на счастье, – а сегодня, видать, уже не будем… – говорит узколицая. – А, вон, смотри, наши потихоньку на реку оттягиваются…
– Это чего же значит? – спросил.
– Пойдем, покажу. – За руку опять меня взяла и за собой нудно и настойчиво куда-то потащила.
…Это что же, они голыми что ли туда заходят? Вон они, вон: по одному, да по нескольку, одежу быстро скинув да телами белыми сверкнув, в воду с охами быстро заходят – да и с головой. Это они тут все ночью купаются! Точно, вон их сколько уже в воде голов – не счесть. Ну, и чернявая меня сюда притащила.
Руку тут мою, змея цепкая, бросила, и сама сарафан с себя через голову стащила. Грудей у ней, считай, нет, сама голая будто еще длинней стала, меж ног черно – на меня внимательно оглянулась и – быр-быр-быр! – быстрее в воду забежала. Поостереглась немного – да нырнула.
Сразу уж все понял, что так не постоять да набратно не вернуться. Венок с головы снял да на землю бросил, скинул рубаху, порты, разбежался да в воду – уль!
Ух ты, холодна водичка! Только вынырнул, а она уж тут как тут. Руками своими длинными взяла меня за шею, сама дрожит в воде холодной, смотрит.
Да, вон они: кто визжит и смеется кучками, кто по одному, но многие уже по сторонам по парам. И моя меня сильнее обвила и ближе придвинулась. Дрожит, прижалась, боясь, длинная, в воде холодная… Обнял ее тоже за шею и сам боюсь, только за нее почему-то больше.
Губы вытянула, поцеловала. Холодно. Еще поцеловала. Уже теплее стало. Прижалась совсем; всю ее там чувствую. Подниматься во мне начало. Она уж и грудями своими маленькими ко мне прижалась – то ли трется, то ли сама греется…
Волн я с ней немного наподдавал, она, на меня вздевшись, как-то извивалась даже что ли… Цепкая она какая-то. Даже испугала и взбудоражила меня такой цепкостью. Сама наподдала быстрей меня и вынулась; я в реку на сторону излил. Не знал, что сказать, так на нее смотрел. Озноб ее пробил. Взяла опять меня молча за руку и первой на берег потащила.
Сарафан свой прямо на мокрое тело быстро надела, а меня рубахой моей растерла больно по спине. Но согрела, как могла. Рубаху мятую мне протянула. Не одни мы такие были, многие уж повыходили, на берегу терлись. Еще мне один бутыль просто так протянул – открытый, широкий, – у них тут, я посмотрел, много таких. Глотнул – мед то вареный был: готовить его быстро, да в голову шибает покрепче ставленого. Вернуть хотел – отталкивает: пей, мол, сколько сможешь. С холода-то я приложился хорошо, аж на рубаху пришлось. Другой рукой утерся, ему отдал. Засмеялся громко, по спине вдарил – меня аж шатнуло, подругу свою обнял да в темноту ушли.
– А в горелки пойдем? В горелки? – Обернулся, а моя длинная на меня, как собака, смотрит: что, мол, сделает – приласкает аль под пузо пнет.
– Да я с детства не играл… Да и в детстве-то…
Поняла, что не откажусь, враз повеселела. За руку взяла, уже нежнее, потащила на берег, осклизываясь…
…Змеей неровной парни да девки на полянке в два ряда выстроились. Луна прямо на них свет старается лить. Перед змеей парень в белой рубахе к ним спиной стоит, венок уж набекрень. Подходим к ним сзади.
– Ну, давай, не тяни! – слышатся девичьи голоса да смех. Бросили ему девки в спину что-то, ударилось, в траву отскочило.
Прокашлялся.
– Горю, горю, пень!
Чуть быстро пошушукались в змее.
– А чего ты горишь? – один девичий голос, чуть сбиваясь.
– Красной девицы хочу!
– Какой?