– Что, проняла тебя березовица наша? – смеется. Я вполовину понимаю, через раз. – Так со всеми чужаками. Непривычные вы отчего-то к ней. Нельзя вам столько ее. Ты уж не первый такой. Ты ведь выпил сколько? А тебе еще, поди, казалось, что ты тут самый трезвый, да? – смеется как-то нехорошо. – Да я тебя всю дорогу чуть не на себе тащил.
– Ух, ух, чего это там? – пальцем сильно пред собой показываю.
А это мы из леса-то вышли, да поляну он меня на себе всю, видать, чуть не волоком протащил, да с пригорка нам и открылось…
На бугре напротив, потом уж понял, заранее заготовили колеса негодные да бочки смоляные. Подожгли их, они и горят. И на шесте одну бочку подняли, самую большую, и тоже подожгли. Высится она единая в ночи на шесте, отовсюду ее сейчас, поди, видать…
– А-а, смотри, смотри! – мой конопатый говорит.
Видать, на раз-два-три бочки и колесья эти с того бугра и катнули. Покатились – какие донизу, к болотцу, какие сталкивались. Ох, и искр от того в ночи было, и шуму! Красота!
Постояли. Все, больше ничего не скатывалось. Я сам чую, что качаюсь.
– Ну, пойдем, что ли? – меня спрашивает.
Спустились, болотце обойдя, да поднялись. Я запыхался. Ихние там все наверху стояли да вниз смотрели.
– Это что ж вы опять тут устроили, а? Устал же я вас каждый же год отсель гонять! Вы ж поспать по-людски не даете!
Обернулись все, обернулся я. Батюшка сзади стоит; накинул, что первое попалось, да пришел. По всему видать, что батюшка: высокий, с бородой, строгий, под накинутым – домашнее. Не, наш поласковей будет.
– Что, девки, опять пляшем? Вихляемся, скачем да волосьми опять трясем? Вам бы в поле работать, а вы тут… Смотреть на вас – и то грех! – плюнул наземь. – Пьяны опять все не к делу? А ну, давайте все отселева! Пожару еще наделаете, вся деревня сгорит! В церькви бы лучше так собирались, а то стоит пуста, один там, как… – опять не договорил.
– Медвежьих поводчиков хоть не удумали опять в этот год? – на цыпочки поднялся, за спины заглянул. – И то хорошо. Я б вам устроил тогда медведей… Вы б у меня…
– Батюшка, а вот правду говорят, что на Ивана Купалу у самого Батьки нашего Солнца рождество? Или вот еще говорят, что они в эту ночь раз в год всего с Мамкой Сырой Землей имаются, оттого и урожай ро́дится? – кто-то его поближе спросил – видать, лишь бы что спросить.
– Я те щас дам «имаются»! – видел за спинами, как посох в воздух поднялся, да слышал, как по мясу опустился пару раз. – Я те щас так!.. А ну, по домам все быстро, к матерям! Ну кажный же год одно и то же, кажный же год!
Тут вот побыстрей все расходиться начали. Венки нехотя сымали да, размахнувшись, на деревья забрасывали. Я стоял, в спины им смотрел. Венков на деревьях много осталось.
Дошел, свесясь, до речки – рассвет уж холодный просыпался, – поежился, закатился на берегу под лодку – сухая, хорошая оказалась – и забылся в сон.
К избе Бабы-яги уж к вечеру подходил. Темно-синий закат над избушкой навис.
Ног тех испугался больше даже не от того, что большие да мускулистые, а что белые они такие были. И ребристые. Пальцы землю подминают изредка, когти на пальцах черные, острые – костяные.
Дверь в избу наверху издалека еще заметил, да только Батька ж ты мой Солнце, как же я туда взберусь: до нее ж три моих росточка! Поближе подобрался, трясет. Как-то ведь Яга туда взбирается? Может, лестница какая есть? Или она только в ступе туда влетает?
Вжжжищь! – лапища одна резко надо мной взметнулась да на меня прямо сверху раздавить хотела! В последний момент как-то повернулся – меж пальцами хищными попал. Вжищь вдругорядь! – тут уж отскочил от нее, как мог. А уж когда лапа в третий раз занеслась, не выдержал я, рванул обратно к лесу, себя позабыв.
На опушке остановился: слышал, что не погналась за мной изба. Обернулся, всматриваюсь чрез сумерки, дышу тяжело. Изба там же, на фоне синего заката, переминается лениво, будто и не хотела никого только вот что на клочки искровянить.
– Что ты, блядь окаянная, опять там удумала? Кого ты там опять, сука когтистая, увидела? Зайцев опять топчешь, дурында ты дряхлая? Всю посуду мне уж побила, урода ты полоумная! – Яга заскрипела так, что я с опушки ее услышал. В проем двери высунулась. Высоченная старуха с космами белыми до плеч, темный нос так сильно загнут, что кажется, чуть не до губы достает. В балахоне что ли каком белом – простом, домотканном. Хоть стемнело, а все равно щурится: видать, там у нее, внутри, совсем темень. Щурится близоруко, пред собой вглядывается, головой поворачивает.
– Э, нет, не зайцы то: чую, Русь-кость пахнет, в уста мечется… Кто здесь, выходи! А ну, чего в лесу хоронишься? Выходи, вижу я тебя! Кому говорят! – Ох, сдается, не видит она меня вовсе.
– Бабушка, я это, Иван! Меня Лесовик к тебе послал! – шагнул на опушку, сам трухаю.
– Какой такой Иван? Почто здесь? Чего тебе надобно? – Еще сильнее в темень вглядывается, за дверной косяк держится.
– Купеческий я сын, бабушка! Дело у меня до тебя есть!
– Один ты там?
– Один, бабушка! Как перст один!
– А ну-ка, подь сюда! – тощей рукой длинной позвала.