Вечером на длинный стол в обеденной зале выставили жареную телятину. Гости навалились на нее пьяно, отдирали руками самые сочные куски плоти, пачкали то, в чем были, подливкой и жиром. Монтаугену, как обычно, к работе возвращаться не хотелось. Он топотал по переходам, застеленным кармазинными коврами, озеркаленным, ненаселенным, скверно освещенным, лишенным отзвуков. Он был, сегодня вечером, немного расстроен и уныл, а из-за чего в точности – сказать не мог. Быть может, из-за того, что в осадной гулянке Фоппля начал подмечать то же отчаянье, что чувствовалось и в Мюнхене во время Фашинга; но без ясной причины, ибо здесь в конечном итоге было изобилие, а не упадок, роскошь, а не каждодневная борьба за выживание; превыше прочего, вероятно, груди и ягодицы, за которые можно щипать.
Как-то он забрел к комнате Хедвиг. Дверь у нее была открыта. Девушка сидела перед зеркалом на туалетном столике, подводила глаза.
– Заходите, – позвала она, – не стойте там, не пяльтесь с таким вожделением.
– У вас глазки очень несовременные.
– Херр Фоппль распорядился, чтобы все дамы оделись и накрасились как в 1904-м. – Она хихикнула. – Меня в 1904-м и на свете-то не было, поэтому на самом деле я не должна ничего на себя надевать. – Она вздохнула. – Но столько трудов положено на выщипывание бровей, чтоб стало похоже на Дитрих. Теперь их надо снова нарисовать, как большие темные крылья, и с обоих концов заострить; и столько туши уйдет! – Она надулась: – Молитесь, чтобы никто не разбил мне сердце, Курт, потому что слезы погубят эти старомодные глазки.
– О, значит, у вас есть сердце.
– Курт, прошу вас, я же сказала не доводить меня до слез. Заходите: поможете мне уложить волосы, если хотите.
Приподняв тяжелые бледные локоны с ее загривка, он увидел, что по ее шее бегут два параллельных кольца недавно стертой кожи, дюймах в двух друг от друга. Если его удивление как-то передалось Хедвиг через волосы от любого движения его рук, она не подала виду. Вместе они свернули ее волосы в причудливый кудрявый узел, закрепили черной атласной лентой. На шею, чтобы скрыть ссадины, девушка навернула тонкую нить ониксовых бус и три оборота, каждый привольнее предыдущего, спустила между грудей.
Он склонился поцеловать ей плечико.
– Нет, – простонала она и тут же ополоумела; схватила флакон кёльнской воды, вылила ему на голову, вскочила от трюмо, двинув Монтаугена в челюсть тем плечом, которое он старался поцеловать. Он, сваленный наземь, на миг лишился чувств, а придя в себя, увидел, как она кекуоком вытанцовывает за дверь, напевая «Auf dem Zippel-Zappel-Zeppelin»[139]
– песенку, популярную на рубеже веков.Монтауген вывалился в коридор: она пропала с глаз. Чувствуя себя довольно-таки половым неудачником, он отправился к себе в башню к осциллографу, к утешениям Наукой, студеным и нечастым.
Дошел он до декоративного грота, располагавшегося в самом нутре дома. Там из-за сталагмита на него кинулся Вайссманн, при полном параде.
– Апингтон! – возопил он.
– А? – поинтересовался Монтауген, моргнув.
– Вы не промах. Профессиональные предатели всегда не промах. – Не закрывая рот, Вайссманн принюхался. – Ох батюшки. Как же приятственно мы пахнем. – Очки его сверкали.
Монтаугену, по-прежнему ошалелому и смердящему одеколоном, хотелось одного – лечь спать. Он попробовал протиснуться мимо уязвленного лейтенанта, который загораживал ему проход рукоятью шамбока.
– С кем вы сношались в Апингтоне?
– Апингтон.
– Иначе быть не могло, это ближайший крупный город Союза. Не стоит рассчитывать, что английские оперативники станут отказываться от благ цивилизации.
– Я не знаю никого из Союза.
– Тщательней с ответами, Монтауген.
Наконец до него дошло, что Вайссманн говорит о его сферическом эксперименте.
– Оно не умеет передавать, – заорал он. – Если б вы хоть что-нибудь соображали, увидели бы сразу. Оно работает только на прием, глупец.
Вайссманн одарил его улыбкой.
– Вы только что подписали себе приговор. Они отправляют вам инструкции. В электронике, быть может, я и не смыслю, но каракули плохого дешифровальщика распознать могу.
– Если у вас выйдет лучше, на здоровье, – вздохнул Монтауген. И рассказал Вайссманну об этой своей причуди – «коде».
– Вы серьезно? – вдруг как-то совсем по-детски. – Дадите мне посмотреть, что получаете?
– Вы, очевидно, и так все уже посмотрели. Но это хоть на столько приблизит нас к решению.
Вскоре Вайссманн уже робко похохатывал.
– О. О, понимаю. Вы изобретательны. Поразительно.
В приступе вдохновения Монтауген прошептал:
– Я отслеживаю их маленькие передачи.
Вайссманн нахмурился.
– Я о том же.
Монтауген пожал плечами. Лейтенант зажег лампу с ворванью, и они двинулись к башенке. Пока шли наверх покатым коридором, огромная вилла наполнилась единым оглушительным биеньем хохота. Монтауген весь онемел, лампа у него за спиной с хрустом разбилась. Он обернулся: Вайссманн стоял среди синих язычков пламени и сверкающих осколков.
– Полосатая гиена, – только и вымолвил он.