Снаружи вновь завопила полосатая гиена. Монтауген взбил кулаком мешок с грязным бельем, смастерив из него подушку, погасил свет и улегся, весь дрожа, спать на коврик.
III
Но в его собственное музыкальное пояснение к снам не входило очевидное и для него, быть может, обязательное: если сны – лишь ощущение при пробуждении, если они сперва закладываются на хранение, а потом подвергаются каким-то действиям, то сны подгляды никогда не могут ему принадлежать. Вскоре это проявилось, не весьма удивительно, во всевозрастающей неспособности отличить Годолфина от Фоппля: способствовала такому – или же нет – Вера Меровинг, но что-то могло и присниться. Вот здесь-то в аккурат и была зарыта собака. Он понятия не имел, к примеру, откуда что бралось:
…столько гили говорится насчет их низшей
Фоппль. Быть может.
Вот только очертания «сговора» Монтаугена с Верой Меровинг наконец стали для него проясняться. Очевидно, она хотела Годолфина, о причинах он мог только догадываться, хотя желанье ее, похоже, произрастало из ностальгической чувственности, чьим аппетитам совершенно неведомы были нервы или пыл – они, напротив, целиком и полностью принадлежали бесплодной неприкасаемости памяти. Монтауген ей явно требовался лишь для того, чтобы звать его (как жестоко он может предположить) давно потерянным сыном, чтоб жертва ослабла.
Вполне разумно тогда, что и Фопплем она пользовалась, наверное, как заменой отца, ибо считала, что сына уже заменила, Фопплем – бесом осадной гулянки, который, вообще-то, все больше определял собой всех собравшихся гостей, предписывал их общее сновидение. Вероятно, один Монтауген этого избегал – из-за его особенных привычек наблюдения. Поэтому по ходу (воспоминания, кошмара, байки, бессвязного бормотанья, чего угодно) якобы хозяйского Монтауген мог по меньшей мере отметить, что хотя события и Фопплевы, человечность легко могла оказаться Годолфиновой.