Сообщения о нем были путаны. Фаусто, бывало, слыхал – от детей или отца Лавина, – что Дурной Пастырь «обращает у берегов Марсамускетто» или «действовал на Шаръит-Меууия». Священника обволакивала зловещая неопределенность. Элена озабоченности не проявляла: не ощущала, будто сама она повстречалась с каким-то злом тогда на улице, не беспокоилась, что Паола попадет под чье-нибудь скверное влияние, хотя было известно, что Дурной Пастырь собирает вокруг себя кучки детей на улицах и читает им проповеди. Он не проповедовал никакой последовательной философии – ничего такого нельзя было восстановить по клочкам, которые нам приносили дети. Девочкам он советовал идти в монахини, избегать чувственных крайностей – удовольствий совокупленья, боли или деторождения. Мальчикам велел искать силу в скале их острова – и быть как она. Возвращался он, примечательно, как и Поколение 37-го, часто к скале: проповедовал, что целью мужского существования должно быть уподобление кристаллу: прекрасному и бездушному. «Бог – бездушен? – рассуждал отец Лавин. – Сотворив души, Сам Он душой не располагал? Потому, дабы стать как Бог, мы должны допустить в себе эрозию души. Взыскать минеральной симметрии, ибо вот жизнь вечная: бессмертие скалы. Убедительно. Однако отступничество».
Дети, разумеется, на все это не велись. Прекрасно отдавая себе отчет, что, если все девочки уйдут в монахини, мальтийцев больше не станет: а скала, каким бы прекрасным предметом созерцания ни была, работы никакой не делает: не трудится и тем неугодна Богу, который к трудам человеческим весьма благосклонен. Потому и сохраняли они безучастность, пусть себе болтает, а сами тенями цеплялись за его следы, настороженно присматривали. Наблюдение в тех или иных видах длилось три года. А когда Осада стала явно сходить на нет – что началось, вероятно, в день прогулки Фаусто и Элены, – преследование их лишь усилилось, потому что на него оставалось больше времени.
Но усилились и – начавшись, есть подозрения, в тот же день – трения между Фаусто и Эленой – те же нескончаемые, утомительные трения листвы в сквере на исходе того дня. Споры помельче вращались, к несчастью, вокруг тебя, Паола. Пара будто бы заново открыла для себя родительский долг. Свободного времени у обоих теперь было больше, они запоздало принялись за нравственные наставленья своего чада, материнскую любовь, утешенье в минуты страха. Оба в этом были неумелы, и всякий раз усилия их неизбежно отвращались от ребенка и направлялись на них самих. В таких случаях дитя чаще тихонько ускользало следить за Дурным Пастырем.
Пока однажды вечером Элена не рассказала о продолжении своей тогдашней встречи с ним. Сама ссора в подробностях не записана; только:
Слова наши становились все возбужденней, визгливей, озлобленней, пока наконец она не крикнула: «Ох, ребенок. Надо было сделать то, что он мне велел…» Затем, осознав, что́ сказала, молчание. Она отодвинулась прочь, я ее перехватил.
«Велел тебе». Я ее тряс, покуда не заговорит. Я б и убил ее, наверное.
«Дурной Пастырь, – в конце концов, – мне велел не заводить ребенка. Сказал, что знает способ. Я б и не стала. Но потом встретила отца Лавина. Случайно».
И когда она принялась молиться в тот раз в сквере, очевидно, старые привычки в ней вновь упрочились. Случайно.
Я б тебе нипочем не стал всего этого рассказывать, вырасти ты хоть в какой-нибудь иллюзии, что была «желанна». Но раз так рано тебя бросили на произвол обычной преисподней, вопросы желанья или владенья перед тобой никогда не вставали. Так я, по крайней мере, предполагаю; не, надеюсь, ложно.
Назавтра после откровения Элены «люфтваффе» прилетали тринадцать раз. Элену убило рано утром, неотложку, в которой она ехала, очевидно, накрыло прямым попаданием.
До меня в Та’Кали весть дошла днем, в затишье. Не помню лица вестника. Но помню, как сунул лопату в кучу земли и пошел прочь. Затем – пробел.
Пришел в себя я посреди улицы, в незнакомом городском районе. Отбой воздушной тревоги уже прозвучал, поэтому я, видимо, шел весь налет. Я стоял на гребне обломков. Слышал крики: враждебные вопли. Дети. В сотне ярдов от меня они роились в руинах, смыкаясь вокруг изломанной конструкции, в которой я признал погреб дома. Из любопытства я, шатаясь, сполз по склону за ними следом. Почему-то чувствовал себя шпионом. Обходя развалины кругом, взобрался еще по одному откосу на крышу. Там были дыры: можно заглянуть внутрь. Дети внутри сгрудились вокруг фигуры в черном. Дурной Пастырь. Застрял под рухнувшей балкой. Лицо – насколько видно – бесстрастное.
«Умер», – спросил один. Остальные уже шарили в черном тряпье.