— Ну, ну, Роберт Робертович… — Но Васька напрасно ждал ответного слова или движения, топтался на месте, кашлял. — Так-то, друг, — пробормотал он наконец. — Никто от этого не уйдет, только одни раньше, другие позже, а ведь она все-таки революции дождалась, это чего-нибудь да стоит! — И, снова не получив ответа, продолжал: — Оно, конечно, жизнь теперь пойдет не та, что была, а лучше и краше. Я это понимаю не хуже тебя. — Он энергично высморкался. — К черту, к дьяволу! Проклятая незадача! Ведь какая была девушка… Тебе-то уж скажу, Роберт Робертович! Никому я, кроме тебя, ее бы не уступил. И вот… Но такая жизнь. Надо стиснуть зубы и доводить революцию до победного, Роберт Робертович, некогда нам горевать… Революцию надо беречь, как зеницу ока, чтобы вперед девушкам, как Шура, не понадобилось отдавать свою молодую жизнь… Но я задержался у тебя, Роберт Робертович. Меня в ревкоме ждут, с отчетом. Всего тебе хорошего! Поправляйся скорей! — И он зашагал к двери, держась очень прямо, поскрипывая сапогами. Стук его шагов по каменным плитам еще долго отдавался в коридоре.
Роберт не находил в себе ничего, кроме пустоты, холода и душевного оцепенения. И вдруг от этих удаляющихся по коридору гулких шагов повеяло на него каким-то едва ощутимым облегчением. В них было какое-то слабое утешение. Предчувствие новой надежды.
«Куда, куда, куда ведет путь? — отстукивали шаги. — Он ведет к долгу, к партии, к великому единству, которое включает в себя не только живых, но и погибших товарищей».
Роберт откинул с лица одеяло. В окно видна была заснеженная улица, там играли дети. Они маршировали по кругу вслед за флагом. Флаг красной искоркой пылал на солнце.
«Мы победили, — думал Роберт, — да, мы победили — и не в одном этом городе, и не в одной этой стране, нет, это — начало победы во всем мире, начало нового общества, и все мы — частица этого начала, бессмертная частица. Я, и Васька, и мать, там, на родине, и отец со своими товарищами из Союза текстильщиков, и ты, Шура… и ты…»
Он чувствовал, как в нем растапливаются последние остатки холода и оцепенения. Чувствовал, как по щекам потекли слезы. И снова забылся сном.
IX
Открыв дверь, Йозеф Прокоп остановился пораженный. Хотя он уже ко многому привык в этом доме, представшая перед ним картина все-таки смутила его. Большой дубовый стол придвинут к стене. На его месте два раскрытых дорожных чемодана. На столе высится стопка белого и розового кружевного белья. На комоде разбросаны платья, они свисают со спинок резных стульев, выглядывают из набитого до отказа чемодана. На самовар надета дамская шляпка с перьями цапли и сверкающим аграфом. Еще три шляпки венчают стойки японской ширмочки. Повсюду разбросаны туфли, перчатки, пояса, подвязки, гребенки, бонбоньерки, флаконы духов и всевозможные безделушки. А среди этого беспорядка, словно не замечая его, сидит Дося, в юбке и бюстгальтере, в шелковой кавказской шали на пышных плечах, с бесчисленными бигуди в белокурой гриве; она перебирает груду разноцветных чулок, испытующе их рассматривает, поднося к настольной лампе в виде фонаря, и либо отбрасывает в сторону, либо укладывает в шляпную картонку. При этом она распевает своим ломким голоском, который, кажется, вот-вот сорвется и лопнет, точно стеклянный колокольчик (чего, однако, на памяти Йозефа еще не случалось), повторяя рефрен модной французской песенки, которую перед бурными октябрьскими днями распевали в киевских кабачках. Досе известен только припев, и она без конца его мурлычет, что, однако, ничуть не утомляет. Чувствуется, что пенье — естественная ее потребность, такое же жизненное проявление, как дыхание, еда или любовь.
Вдруг Дося оборвала свое тремоло. Натянув на руку чулок фиалкового цвета, она углядела на нем дорожку. Нахмурившись и урча, как рассерженная кошка, она исследовала замеченный изъян. В раздражении швырнула чулок на пол.
— Черт знает что! Всё рвань! Ни одной цельной пары нет! — Она зябко повела плечами, плотнее закуталась в шаль и только тут удостоила заметить Йозефа. — Ах, Иосиф Иосифович, чего это ты стал на пороге? Войди или выйди… или — нет, лучше войди и помоги мне найти сапожки, ну, ты знаешь, те юфтяные, обшитые мехом, — я их уж два часа ищу. Не ты ли их прибрал куда подальше с хваленой твоей чешской аккуратностью? Я уж просто с ног сбилась! И надо же, пропали перед самым отъездом! Но что с тобой? — Она замолчала и выкатила на него серые глаза, которые эффектно оттенялись прямыми золотистыми бровями.
Едва войдя в комнату, Йозеф наступил на корзиночку для рукоделия и раздавил ее каблуком; отпрянув в испуге, он оступился и расшиб себе коленку о стол. Теперь он прыгал на одной ноге и ругался:
— Что все это значит, Досифея Дмитриевна? Чем это ты занята? О каком отъезде ты болтаешь?.. О, ч-черт! В довершение всего разорвал свой парадный мундир. Откуда здесь взялся гвоздь? Безобразие!.. Нет, осточертели мне все эти тряпки!