Говоря о собственных впечатлениях о Дмитрии Дмитриевиче Шостаковиче, замечу, что я видела его часто и много, и в домах творчества, и дома. Мама очень дружила с женой Шостаковича Ниной Васильевной, и я бывала у них, так как дружила с их детьми «Галишей» и Максимом. Галиша, необычная внешне, с раскосыми светлыми глазами и всегда туго заплетёнными косичками, отличалась независимостью характера и суждений, она была мне очень мила. Но Максим-то! Он был феерически одарён в детстве по части всякого рода радиотехнических изобретений. Его комната фактически представляла собой радиостудию, которую он сделал собственными руками: собрал диковинные аппараты, чудо пятидесятых годов. Сорвиголова, отчаянный водитель, смельчак. Как не вспомнить об этом сейчас, слушая, как он дирижирует сочинениями боготворимого им отца.
Я прекрасно помню, что с самого раннего детства эта фамилия внушала мне такое благоговение, что я, например, всякий раз удивлялась и чувствовала себя гордой оттого, что Шостакович, как обычно, очень вежливо, даже тепло отвечал на мои «здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич». И это при том, что мне всю жизнь были глубоко безразличны личные контакты со знаменитостями. Я их не искала, я их всю жизнь бежала. Шостакович – это было другое, недоступное, великое. Не знаю, почему я это ощущала. Наверное, так относились к нему в семье, но не могу не вспомнить и того впечатления, которое произвела на меня в детстве услышанная по радио Пятая его симфония. Помню, что слушала и мне казалось, что сейчас меня просто разорвет на куски нечеловеческое напряжение, которое я ощущала в музыке.
Позволю себе нарушить хронологию на лет эдак около пятидесяти и заглянуть далеко вперед. В двенадцатом номере журнала «Знамя» за 1996 год опубликованы редкие по достоверности тона в описании точно уловленной атмосферы дома Шостаковичей воспоминания о нем Флоры Литвиновой. К тому же и прекрасно написанные, свободным, своим языком, где обязательно каждое слово.
Меня в ее «Воспоминаниях» поразило сходство наших мнений не только по существу написанного, но в особенности по поводу Четвертой симфонии Шостаковича, которая, будучи услышана мною много-много позже Пятой, явилась для меня полным музыкальным откровением. После убийственных, уничижительных, оскорбительных гонений, которым подвергли Шостаковича, он сам снял с исполнения Четвертую симфонию, и вот теперь она прозвучала в Большом зале консерватории как не тронутое еще властями откровение гениального композитора.
Мои воспоминания о Шостаковиче чисто зрительного характера. Вот он в Рузе: скромный, по-мальчишески постриженный, в очках, с непослушными вихрами, страшно нервный, не слишком-то общительный. Уткнувшись в свою тарелку, быстро ест, не поднимая глаз. Ходил по Рузе такой анекдот: подходит к Шостаковичу во время обеда представитель некоей азиатской республики и говорит: «Шостакович, помоги написать симфонию! Помоги, а?» И Шостакович отвечает: «Доем – помогу, доем – помогу».
Потом быстро уходит работать и работает все время, с перерывами на завтрак, обед и ужин. Вот он в Большом зале консерватории, та же скромность, скорее даже застенчивость, чуть ли не робость. Знаменитое, всем его видевшим известное легкое и быстрое почесывание волос у виска, вот он поднимается на сцену, чтобы поклониться ревущему от восторга залу, вот боязливо быстрыми движениями наклоняя голову, с чуть ли не виноватой улыбкой кланяется потрясенной рукоплещущей аудитории. Вот он на репетиции – сама напряженность, и любое замечание начинается с похвалы. Вообще склонен был всех и все хвалить в жизни.
Со слов самого уважаемого мною из музыковедов я знаю – он очень образно обо всем рассказал, – как смертельно боялся Шостакович всякого соприкосновения с властью, как готов был на все, лишь бы только «они ушли» (если с чем-нибудь обращались к нему), как твердо был уверен, что царство советов установилось навеки и никто никогда не посягнет на это царство зла, а если и посягнет, то тут же окажется в небытии, но и посягательства никакие невозможны, так непоколебима его вечная мощь.