В новой столовой все сидели за столиками, расположенными далеко друг от друга (и это ведь даже и хорошо), подавальщицы появились незнакомые, еда перестала быть домашней и стала более казенной, повеяло общепитом, и появились во множестве всякие знаменитости. Руза и прежде не была ими обделена, но теперь они съезжались косяками. В этой столовой я всегда робела – черта, впрочем, совершенно личная и ни от чего не зависящая. Ходить туда перестало быть удовольствием. Все стало чинно, обычно, скучно. Цель состояла в том, чтобы позавтракать, пообедать, поужинать. То общение, веселое, дружеское, смех, шутки, какой-то особый дух исчезли. Каждый приходил с членами своей семьи, семья рассаживалась по местам, поглощала пищу и удалялась. И уже было невозможно услышать, как внук Фере говорил во всеуслышание: «Хочю длюхое», – или сын одного композитора подходил к другому и говорил: «А мой папа сказал, что вы пишете ю-рун-ду». Само собой разумеется, трудно найти меньшего сторонника «коллективизма», чем я, но с новой столовой Руза стала другой. Дамы стали щеголять в продуманных туалетах, красуясь друг перед другом. Даже самый стиль общения изменился (конечно, не во всем была «виновата» новая столовая – стояли парадные брежневские времена). И захирел волейбол, а на смену ему мощно вторгся теннис. В Рузе всегда существовал плохонький теннисный корт, на котором играли все, кому не лень, и детишки тоже. Но наступившие в Рузе новые времена совпали с расцветом теннисной славы Ани Дмитриевой. Великолепно играл и Кирилл Владимирович, и уж просто превосходно красавец Володя Молчанов – молодой человек настолько красивый и хорошо воспитанный, что трудно было поверить в его еще и душевное благородство, а оно было. Как-то не хочется быть обвиненной в преувеличениях, но можно ли себе представить другую семью, где все, каждый по-своему, были бы настолько хороши собой? Само собой получилось так, что теннисный корт стал как бы вотчиной семьи Молчановых. Да и то: кто мог себе отказать в удовольствии посмотреть на игру Анны Дмитриевой с Володей Молчановым, не очень ей уступавшим? И сам Кирилл Владимирович играл превосходно, и его именитые гости, артист Симонов, хирург Красноглядов. Играли они в ослепительных белых формах – все это было ново, прежние незадачливые игроки превратились в зрителей, исправно приходящих смотреть теннис каждый день. В Рузе стали часто появляться Щедрин с Плисецкой, Елена Образцова, Евгений Светланов, Любимов с Целиковской, Луиджи Ноно. Жизнь менялась.
Отпала необходимость ездить «к писателям» смотреть кино, потому что в новой столовой, конечно же, был прекрасный кинозал. Теперь писатели приходили в Рузу и кино посмотреть, и с друзьями пообщаться. Помню – я жила уже в Малеевке, – с какой плохо скрытой гордостью говорили мои новые знакомые, что вечерком сходят в гости в Рузу к Таривердиеву. Я, конечно, никогда не говорила, что знаю и Рузу, и Таривердиева, и даже думаю, что не сразу бы мне и поверили. Так наступил второй период существования Рузы, период Новой столовой.
После перестройки Руза – первого ли, второго ли периода – умерла вовсе. Цены взлетели так же, как они взлетели на все. Руза стала доступна не столько композиторам, сколько коммерсантам. Новые русские стали наезжать туда своими компаниями, дух искусства исчез.
Вот я пишу сейчас об этом и снова и снова думаю: можно ли было считать Рузу, любой другой Дом творчества привилегиями? Конечно, можно. Правда, этими привилегиями пользовались не партийная номенклатура и их жены, не приносившие стране ничего, кроме вреда, а люди искусства, как-никак получившие образование и по мере своих сил участвовавшие в процессах, связанных с искусством, а во многих случаях приносившие государству немалые деньги. Искусство ведь никогда и нигде не могло прокормить себя. То искусство, которое можно таковым назвать. И что же? Написаны были в Рузе и великие произведения, написано и масса чепухи, живали там и графоманы, и творцы, и лгуны, и борцы. Но в целом из общения коллег, из духа творчества, скорее, возникали положительные импульсы. Значит ли это, что я сторонница привилегий? Нет, конечно. Но некий парадокс все же имеется. Или, например, художники… Куда им деться без поддержки со стороны государства? На кого надеяться? А если меценат так и не встретится? Но, видно, этот вопрос останется неразрешимым навсегда. И что можно найти несправедливого в том, что коммерсанты за свои деньги пользуются какими-то благами? Так заведено во всем мире. И потому Модильяни и Бунин, Ван Гог и Шуберт умирают в нищете. Может быть, в первоначальной попытке советской власти создать условия для работы людей искусства еще не скрывалось тех злых намерений превратить их в дальнейшем в своих холопов, которые с такой силой вылезли наружу впоследствии? Не знаю.