Огромный музыкант, светлый человек с глубоко характерными для него доброжелательностью и безмерной строгостью. Если Феликс Михайлович сердился, то он терял здоровье, потому что его реакция была не беспристрастным констатированием “хорошо” или “плохо”. Это был внутренне глубоко задевающий его, поглощающий человека целиком протест против небрежности, легкомыслия, лености, которые были ему органически чужды. И он по-настоящему страдал, когда видел отсутствие уважения к разучиваемым произведениям, его оскорбляли невежество, узость мировоззрения, неглубокое, равнодушное отношение к задаче, к ее выполнению. Его сестры, Ольга Михайловна и Наталья Михайловна, полностью жили интересами класса. Они сочувствовали, когда нам “попадало”, они так же радовались, когда нас хвалили.
Блуменфельд был дирижером, пианистом, композитором. Вся музыкальная литература была в его руках. Богатство внутреннего мира, доброта, высокая культура этого представителя музыкального расцвета в России всегда живет в продолжателях его традиций.
Племянник Ф. М. Блуменфельда, Генрих Густавович Нейгауз, получив в наследство великолепную школу пианизма, сумел ее развить и в свою очередь передать множеству своих учеников, которые прославили свои имена с помощью такого трепетно-беспокойного, глубоко заинтересованного в судьбах советского пианизма человека, как Генрих Густавович Нейгауз.
Я всегда помню, всегда полна преклонения, уважения, удивления и благодарности за то, что Феликс Михайлович Блуменфельд ввел меня в мир прекрасного, оставив навсегда во мне чувство благоговения перед самым замечательным видом искусства – музыкой.
«В это же время на композиторском факультете организовывался производственный коллектив студентов-композиторов под руководством А. Давиденко, называемый в то время “Проколл”. Я с горячностью и увлеченностью вступила в его состав. Здесь у меня образовалась новая среда, которая сметала почти все мои предыдущие достижения. Я с полной верой, с головой ушла в это молодое, горячее, прогрессивное движение, где считалось, что нужно покончить со всей этой музыкой для “салонных дамочек”, для “самоуслаждения” и так далее.
Моя душа разрывалась. С одной стороны, я не понимала, не знала, куда же деть весь багаж, накопленный с пятилетнего возраста, с другой – со всей искренностью хотела участвовать в борьбе за демократичность в искусстве, за связь с рабочей средой. Я поверила в то, что рабочим и трудящимся на полях нужно нести совсем другую музыку, и в “Проколле” обсуждался допустимый и недопустимый для приобщения масс к культуре репертуар. Но если в “Проколле” разрешали знакомить массового слушателя с Бетховеном, Мусоргским и даже Шуманом, то в последующем своем развитии “Проколла”, то есть в “РАПМе”, была сурово задана программа пролетарской музыки, и список дозволенных авторов ограничился до совсем узкого круга имен: Бетховен, Мусоргский, Коваль, Давиденко, Белый, Шехтер и “попутчик” Чемберджи».
Виктор Аркадьевич Белый, попавший в список допущенных для пролетарского восприятия композиторов, занимал большое место в нашей жизни.
Я помню его с детства в качестве давнего друга мамы, недоступного, почти высокомерного, «важного» человека. И только сблизившись с ним в последние годы жизни его и мамы, я поняла, что это тончайший интеллигент, человек благородный, скромный, добрый, всепонимающий, чуткий, – словом, необыкновенный человек. И когда я поняла все это, мне стал очевиден весь трагизм его судьбы, судьбы композитора, родившегося в начале века в нашей стране. Если романтические чувства не покидали его до последних лет жизни, можно представить себе, каким накалом отличалась его молодость. Он сочинил тогда песню «Орленок», воспринимавшуюся многими как народная.
Как он был задуман природой? Знаток и ценитель камерной музыки, автор сонат для фортепиано и скрипки с фортепиано, которые мне чуть ли не всего один раз довелось послушать по радио. Кстати, особенностью таких вот убежденных обманутых интеллигентных романтиков было полное бескорыстие. При той роли, которую Виктор Аркадьевич играл в Союзе композиторов, ему достаточно было намекнуть, что хотелось бы чаще слышать по радио свои сочинения, как эфир затрещал бы от восторженных излияний и комментариев к предлагаемым для прослушивания произведениям, как это бывало обычно. Но он никогда не делал этого, в отличие от многих, буквально наводнивших эфир своими пошлыми поделками, – в результате некоторые из них даже застряли в голове.