– Деда жалко, Ивана Филипыча. Ни за что, за сноп колосков, пропал, и даже могилки не осталось.
– Да, время было суровое! Тут бы и мой батя его не спас.
До самого дома, покачиваясь в телеге на рытвинах и ухабах, Тяжин задумчиво поглядывал то на широкую мощную спину бойца, то в бездонную голубизну неба. Он всё удивлялся превратностям судьбы, необъяснимости людской дури, загадочности и сказочности русской природы. В жуткой небесной глубине он всё пытался что-то разглядеть, а что, и сам не знал.
– Перестроились, мать их, – Тяжин нервно вышагивал по избе, рубил рукой воздух. Клавдия недоумённо глядела на мужа своими большими выпуклыми глазами.
– Ты чего?
– Скоро по улице нельзя будет пройти. Того и гляди, прибьют среди бела дня.
– Что случилось-то?
– «Что случилось», – передразнил жену Сергей. – Сидишь тут, ничего не знаешь.
– Да ты толком говори, не собачься.
– Так я и говорю, мужика вчера у клуба убили.
– Кто? Какого мужика?
– Пацаны наши деревенские. А что за мужик, не знаю. В гости приехал, пошёл на танцы в клуб. Там эти сопляки. Всего-то по четырнадцать-пятнадцать лет. Не понравился он им. Может, сказал чего. А они пьяные в дупель, обкуренные. Пошли, мол, выйдем. Он и пошёл сдуру. Так они вчетвером его кто чем: кто ногами, кто арматурой, кто трубой – забили насмерть. Озверели совсем!
– И что теперь?
– Теперь тюрьма! В районной кутузке сидят. Судить будут.
– Страсти-то какие!
– Откуда эта жестокость? Не пойму! В семидесятые годы на весь район три мента всего было. Справлялись. Убийство редкостью было. Если одно за пять лет, и то шум на весь район. Сразу из области начальство мчалось. Что, кто, как? А сейчас что? Два двухэтажных здания, все кабинеты забиты – полна жопа огурцов. Милиция муниципальная, районная. А убийства чуть не каждый месяц. То порезали, то задушили, то забили. Я уж не говорю про мелочи. «Обо́стрили и углу́били»! Демократы сраные. Где Анька?
– На улице с подружками.
– То-то что на улице. Пусть дома сидит, во дворе своём.
– Удержишь её, как же! На цепь прикажешь посадить?
– Надо будет и посажу! – Тяжин не мог успокоиться. – Совсем народ оскотинился. У бабки Хавроши на кладбище дюралевый крест с корнем вырвали. Хорошо ещё, сам памятник не утащили. Он из нержавейки. Опять же, на пропой в цветмет сдали. Ничего святого не осталось!
Разговор этот произошёл в мае, а недели через три прошёл слух о преступлении, ещё более страшном. Двое братьев-подростков в районе вечером постучались к бабке-соседке. Что-то попросили, она им дверь открыла, впустила в дом. Знали они, что она одна живёт. Они подпитые были или обкурились. Выпить, спрашивают, есть? Старушка, говорит, самогон не гоню, и сама не пью. Стали они у неё деньги требовать. Давай, мол, у тебя деньги есть, ты пенсию получаешь. Бабушка упёрлась и не даёт. Нету, говорит, сынки. Тогда «сынки» начали её, бедную, пытать. Что уж они с ней вытворяли, одному богу известно. И цигарками жгли, и ножом кололи. Говорят, палку в задницу ей совали, порвали ей там всё. Вызнали, где она деньги хранит. Накупили самогона и пили тут же всю ночь до утра. На рассвете только ушли. Куда, не известно. Утром соседка смотрит: что-то не видать бабульки. Тихо у неё – и дверь нараспашку. Смекнула: мало ли, горе какое! Пошла посмотреть. Зашла в дом, а она уж холодная на полу лежит.
На Тяжина этот случай подействовал как-то особенно угнетающе. Что-то в нём как будто надломилось, и он запил. Пил несколько дней. Крепко пил. Вечером третьего дня возвращался домой еле живой. Темно уж было на улице Центральной и на душе у Серёги не светлее. Шёл почти на ощупь, по заборчикам. И всё ему мерещилась по сторонам всякая жуть. Улица пустынная, в домах света нет. Спят уже все. Только видит он: в темноте на дороге как будто мешок какой-то лежит. Присмотрелся, а мешок-то шевелится и вроде как к нему приближается. Подошёл: хоть и страх его берёт, а ноги сами идут. Смотрит: ползёт кто-то. Слышит: голос хриплый старушечий, стонет:
– Вну-у-у-чек, Серё-ё-ё-ё-нька, сынаня, подмогни-и-и-и… Ох, и тя-я-я-я-жк-о-о-о мне-е-е-е-е…
Видит, это бабка его, Хавроша, ползёт, извивается по земле, беззубый рот открывает, чёрными губами шевелит и рукой узловатой, морщинистой к себе манит, сама в рваную рогожу обряжена, а за ней по дороге что-то тянется, тонкое, длинное – глянул, а это червь огромный жирный.
Познакомился я с Тяжиным, когда ездил из Москвы на Тамбовщину этюды писать. Больно красиво здесь. Как-то по-особенному. Родня у меня кой-какая осталась в районе. Пристроился я на бережке у пруда, что около «дома престарелых» – так местные называют интернат. Там и старики одинокие и дети больные, от которых родители отказались. Богадельня, одним словом. Этюдник раскрыл, сижу пописываю. Слышу, сзади топот конский и собачий лай. Ко мне подбежал огромный бело-рыжий пёс, похожий на сенбернара. Он обнюхал меня и этюдник, ткнулся чёрным блестящим носом в тюбики с краской, мотнул большой головой и чихнул.