Ближе к Казани было ему сонное видение: среди бурных волжских вод поднялся (или поднялась?) из глубины Рыба-кит, блестя чёрной крутой спиной, – подобие каравая, каким встречают именитых гостей, – на вершине которого матово светились солонки, перечницы и горчичницы кремля, звонкие колокольни и пряничные маковки теремов, огороженные белокаменной стеной. Вокруг лепились в абстрактном беспорядке торговые ряды посада, лабазы, крестьянские бревенчатые избы. Темень. Разгул. Гул. Пляски с местными матрёшками под водку с икрой, трень-брень балалаек, грай сопелей и сладкие переливы гуслей. Два дрессированных медведя пилили бревно двуручной пилой, называемой в народе «Дружба-2», и никак не могли распилить.
Дерьмо полное!
«А у каждого молодца капает с конца! Трень-ди-брень… нас на бабу променял». Кого-то тащили на дыбу, сажали на кол, рубили руки-ноги, головы. Головы, руки и ноги, веселясь сами по себе, плясали «Барыню». Медведи закончили пилить бревно и принялись за плотника. Царевна Лебедь сладострастно извивалась в волнах. На краю Чуды-юды стояли, выстроившись в ряд, хмельные бородатые стрельцы, глядели на царевну, пускали слюни, онанировали и кончали в набежавшую волну.
– Натэлла!
Рука Филумова, ощутив знакомое родное тепло, скользнула вдоль плавной линии спины к упругим округлостям попки, впадинам и изгибам бёдер, к мелким пупырышкам на внешней стороне и шёлковой нежности внутри, к густым зарослям, внутрь горячего лона, в желанную бездну. Всё его тело превратилось в желание. Вторая рука двигалась вверх, через волнистые предгорья, поднималась по склонам небольших упругих холмов, искала их острые вожделенные вершины. Он почувствовал на своих губах родной вкус её нежных губ, язык коснулся её языка, шевелящегося в тёплой влажной глубине её рта. Полёт, невесомость, истома… конвульсии истомившейся плоти… резкие толчки внизу живота и разливающееся липкое тепло…
Филумов очнулся. В каюте полумрак, в углу под подволоком (или, как говорят на суше, под потолком) слабо светит ночной фонарик. В паху сыро – теперь придётся обмываться, стирать и менять исподнее. «Чёрт бы побрал эту службу! Издеваются они, что ли? В девятнадцать лет запирать парней в консервную банку, за заборы, за колючку. Вместо того чтобы кувыркаться сейчас с Натэллой, наслаждаться жизнью, рожать детей, писать картины – валяйся в этой вонючей каюте, кончай в штаны. Суки!»
Он перевернулся с живота на бок, опустил ноги, нащупал ступнями свои вьетнамки и поплёлся в гальюн (или туалет).
На одной из пристаней командиры подсуетились и отоварились у местных крестьян картофелем. Набрали мешков двадцать. Матросня было обрадовалась, раскатала губу: «Щас волжской картошечки поштефкаем».
Ага, угадали!
Оказалось, это они для себя прикупили, а вам, матросики, вон сульфированная, порошковая из жестянок. Она по вкусу и на картошку-то не похожа: замазка какая-то безвкусная, не поймёшь, чего жуёшь.
Ну да срочной службе не привыкать – едят, что дают. Без обиды!
Только перед Камышином подзывает старпом молодняк и приказывает тащить мешки картофельные на бак – перебирать. Салаги – народ подневольный: взялись за мешки, потащили. Только Филумов упёрся и ни в какую. В отказ: «Если бы корабельную, я бы молча и с милой душой, а их домашнюю, пусть сами дома перебирают. Нашли дармовую рабсилу! Не пойду».
Старпом промолчал, недовольно почмокал губами и потянулся докладывать кэпу (командиру корабля).
Если рассудить, с одной стороны, налицо неподчинение приказу, с другой – картошка личная, к службе отношение не имеет. Филумов прикинул, что через неделю они уже будут в Севастополе, он вернётся на свой корабль, и там этот кэп ему уже не командир. Неделю как-нибудь можно продержаться. Карцера на боте нет, так что посадить его некуда.
Кэп тоже всё это сечёт, да и зачем ему лишние разборки, ему бот надо гнать дальше, в Ливию, к чему рисковать девятью месяцами, а может, и годом загранки – там боны капают, тут оклад жалованья, само собой, идёт. Но проучить оборзевшего салагу (Филумов тогда прослужил чуть больше года: по флотским меркам – «молодой») всё же необходимо, а то другие от рук отобьются.
Филумова вызвали в каюту командира. «Бог не выдаст…» – подумал Филумов, поднялся по трапу и постучал в дверь командирской каюты.