Три следующих дня мы провели в карантине. Нам приносили пищу и раз в сутки водили в душевую. Здесь нам жилось относительно спокойно, хотя почти круглые сутки мы слышали, как где-то скребли, натирали и полировали полы. Рано утром раздавался свисток — сигнал к выходу на работу. Свисток в полдень возвещал часовой обеденный перерыв. Работа кончалась в пять часов. Без десяти пять вновь слышался свисток — напоминание всякому мужчине, работавшему на территории тюрьмы, уйти, чтобы не столкнуться с заключенными женщинами. Однажды ночную тишину прорезали четыре резких свистка. Выяснилось, что одна из узниц безуспешно пыталась бежать.
Недалеко от тюрьмы находилась псарня. Ночной лай и завывание собак действовали нам на нервы, особенно вначале, когда мы ошибочно думали, что это ищейки, натасканные на заключенных.
Окна моей комнаты выходили на маленькую речку, почему-то названную рекой Зеленого Вереска. Ее русло вилось вдоль железнодорожной линии и исчезало за выступом горы. Жалкая обстановка наших комнатушек, запираемых на замок, состояла из унитаза, раковины для умыванья, узкой койки, батареи отопления и маленького чугунного шкафчика с одной полкой и двумя створками. Шкафчик чем-то напоминал комод. Между прочим, в Олдерсонской тюрьме «комодом» называли… унитаз. Еще у меня оказались полотенце, мыло, кружка для питья…
Надзирательница посыпала нам волосы порошком ДДТ, что было ужасно неприятно. Она заявила, что это против вшей и что так делается всегда, независимо от надобности. В течение двух суток нам не давали вымыть голову, и почти неделю мы не могли избавиться от противного запаха этого состава.
В день нашего прибытия, 25 января 1955 года, нам вручили небольшие бланки с указанием даты нашего освобождения. На моем значилось: 25 апреля 1957 года. Срок показался мне очень долгим, особенно когда я машинально присчитала к нему тридцать суток, которые мне предстояло отсидеть дополнительно в связи с наложенным на меня штрафом в 6 тысяч долларов. Официально этот месяц нужен якобы для проверки имущественного положения. А почему эту проверку нельзя сделать за предшествующие двадцать семь месяцев? Еще одна из бесчисленных и непостижимых тайн американской бюрократической машины. Все это казалось нелепым вдвойне, так как мы договорились с финансовым ведомством и, пока рассматривались наши апелляции, ежемесячно вносили определенные суммы в счет штрафа.
В первые же три дня мы ощутили гнетущую и мрачную атмосферу тюрьмы. Шаги ночного патруля, поворот ключа по ту сторону двери, — это страшно, к этому никогда не привыкнуть. Словно ты животное, посаженное в клетку. Некоторые женщины реагировали на это очень болезненно, истерически кричали, требовали, чтобы их выпустили, в отчаянии колотили кулаками в дверь. Сознание одиночества в самом начале заключения, особенно если срок его длителен, было для них невыносимо. Меня же тогда, да и потом тоже гораздо больше волновало другое: в два часа ночи шумно распахивалась дверь и слепящий луч фонаря, скользнув по стенам камеры и койке, останавливался на моем лице. Так меня будили каждую ночь в течение двух лет. Бессмысленная жестокость! Куда могли мы бежать, находясь за тюремной решеткой и под замком? Это тоже было одной из необъяснимых «тайн» тюремного режима.
Нам приказали представить список своих возможных корреспондентов, — разумеется, для того, чтобы их проверило ФБР. Я указала имена личных друзей — Мариан Бакрак, Майкла Голда и Ричарда Буайе. Администрация категорически их отвергла. В конечном итоге мне разрешили переписываться только с моей сестрой Кэти, с племянником и с приятельницей Мюриэль Саймингтон. Впоследствии в список моих корреспондентов вошли дополнительно чикагский профессор Роберт Морс Ловетт и д-р Клеменс Франс. Когда д-р Ловетт скончался, желание переписываться со мной изъявила д-р Алиса Гамильтон. Всеобщее уважение к этой женщине, сотруднице Джейн Аддамс[10]
, было настолько велико, что тюремная администрация удовлетворила эту просьбу, даже не запросив согласия Вашингтона.