Мария собрала Кузьме котомку, положила чистое белье, рубаху-перемываху, и вечер они просидели за крынкой самогонки. Кузьма только усы мочил. Он сидел в шевиотовом костюме, который ему еще в прошлом году привезла Ульяна. Костюм Кузьме был широк, и он, особенно в движении, походил на подстреленного грача. Смотреть на него Марии было больно, и горло сжималось, словно встал там ком — и не проглотить, и не выплюнуть.
Мария в цветастом сарафане и накинутом на плечи в коричневую клетку полушалке выглядела интересной. Уже не раз поднималась она с табуретки, подогревала в сковороде картошку с мясом, а отец все не ел.
— Я бы тебя, папаня, проводила хоть до Баргузина, а там и ступай с богом…
— А зачем? Ты меня вот и так хорошо проводила. И мы еще сидим, провожаемся.
Кузьма неловкими, натруженными, отвыкшими от ласки руками погладил дочь по щеке, потеребил кисти ее полушалка.
— Ты, Мария, не бери ничего в голову. Живи. Счастье еще будет у тебя. Вот ты какая. — Кузьма развел руками и, совсем заробев от непривычных слов, неожиданно закончил: — Ты бритву положила? Не забыть бы… когда-никогда посбивать щетину. — Кузьма потрогал подбородок, как бы проверил, на месте ли щетина.
Мария и Кузьма знали, что говорят одно, а думают совсем о другом. Теперь Кузьме хоть мячик за щеку клади, все равно не достанешь щек бритвой. С тех пор как Кузьма осел на печи, лицо его отбелило, а синие жилы на лбу, на висках бугрились, и нос по-чудному обвис на нижнюю губу. Голова облысела, и походил он на старого, спустившегося с гор орла.
«Ну куда он собрался лететь?» — сокрушалась Мария, глядя на отца и сдерживаясь, чтобы не завыть в голос. Мария привыкла и привязалась к отцу. Все есть о ком заботиться, с кем вечер скоротать. Вот ведь уйдет, и останется она на всем белом свете одна. Мария только сейчас горько и глубоко осознала, что значит для нее этот, казалось бы, неласковый, живущий в трудах и заботах для других, родной и душевно близкий человек.
— Взлетим, оглядим мать-Россию… Ты, Мария, табаку мне поболе, меду не надо, табаку подсыпь. Да не грусти ты тут…
Мария ушла за печку, а Кузьма уже из сеней прокричал:
— Дак рассвело совсем, вот и посидели славно. Ну, так ты, дочь, ступай на скотный. Я еще деревню обегу. Свату сказать надо.
Кузьма костылем толкнул дверь и сразу задохнулся от настоянного на травах и лесе воздуха. Переждал, пока в голове перестанет бухать. Теплый ветерок с позвоном купал в ярком солнце листву на березе, и, словно искры, горели во дворе жаркие цветы. Кузьма вышел за ворота, оглядел реку, луг.
— Ах ты, — перевел он дух, — и помирать не надо. А я забрался на печь, как кот. Так мыши и хвост объедят.
В руках у Кузьмы сила еще осталась, он крепко держал костыль, а вот нога не слушалась, она будто из ваты, дрожали и поджилки, а в культю под протез вроде набились осы и сверлили до огня ногу. Кузьма приостановился. Еще раз огляделся вокруг: как же хорошо да как ясно. Жить бы, жить бы на свете…
Кузьме по внутренней душевной необходимости хотелось обойти каждый дом, проститься с каждым, запастись в дорогу от людей добрыми словами. Душу отогреть.
— Засиделся я маленько. Вот попервости и трудно, обомнусь, — подбадривал себя Кузьма. — Маленько разгонится кровь, еще чего доброго и костыль брошу, так пойду. Погодка-то, а? Только в догоняшки играть али в лапту, как с братьями.
Мысль обожгла, и некоторое время Кузьма шел окруженный прошлой болью. Навстречу Кузьме попадались телеги.
— Да я и так славно чешу, спасибо, брат, — откликался на приветствия Кузьма и отказывался садиться к возчикам.
— Да садись, Кузьма Федорович, подвезу, — разворачивались мужики.
— А вам что, делать больше нечего, куда вас послали? — строжал Кузьма. — Вот и валите. Мне пробежка на пользу.
Но глуховатый Ефим все-таки затянул Кузьму в дом.
— Ты, паря, куда так хлестко настропалился? Не-е, Кузьма Федорович, ты мне брось эту гнуть, как ее, тюльку, печь-то твоя, как мерин, стоит, и тяга хорошая, — похлопывал печку Ефим, — сколько пирогов навыпекала…
— Мать моя, никак Кузьма Федорович, куда это ты вырядился? Смотрю, он и не он — вот тебе за шкаф, — жена Ефима сунула на стол смятые десятки. — А то буду потом маяться…
— А у меня и сдачи нету, — вернул Кузьма деньги. — Печь, говоришь, тянет?
— Гудит, паря, поет.
Кузьма видит свою работу, и ему хорошо, что люди довольные. Вот и ладно, вот и славно.
— Тебе, Кузьма, казенки, — выставил бутылку Ефим, — или этой? — пощелкал он по туеску.
— Нам все равно, лишь бы с ног валила. — Кузьма помочил ус. — Я так и до привала не достану… Винцо бьет концом…
— А ложись тут, кто тебя гонит, Кузьма Федорович?!
— Тебя-то как звать? — спросил Кузьма черноглазого паренька, появившегося на пороге. От нетерпения паренек переминался с ноги на ногу.
— Неужто, дядя Кузьма, забыл? Тятя велел звать к нам в дом.
— Должно быть, Степанов сын, — вспомнил Кузьма. — Сколько уж годов прошло? — удивился Кузьма.