На всякий случай он решил поглядеть, нет ли чего подходящего в сундуке. Кованый сундук стоял рядом с телегой. Сработан он был еще дедом Аверьяном. Медные угольники, шляпки гвоздей и заклеп так отшлифовались за дорогу, что даже в сумраке блестели и отражали лес, телегу. Кузьма приподнял крышку, и рука сразу нащупала плуг. Екнуло сердце, и поплыли поля, борозды. А рыбацкой снасти нет и не должно быть. Ни он, ни братья не приучены были хвостаться с удилищем по берегу. Да и дед Аверьян, и отец Федор Аверьянович не были рыбаками и не одобряли это баловство, но невод держали. И под рекостав, когда рыба спускалась на ямы, выходили на лодках с неводом, бросали тоню, две и на всю зиму были с рыбой. Удочкой баловались исключительно на сенокосе, и то в ненастную погоду.
Кузьма ощупывал, оглаживал холодный лемех и невольно сравнивал себя с погорельцем, у которого все сгорело, прахом пошло, а самая нужная вещь уцелела. Значит, жизнь не умерла, можно пахать, а это значит, заново жить. Время маленько упущено, но время не остановишь, вон как ту воду — не зачерпнешь в котелок. Завтра же начну целик драть. Сегодня бы начал, будь бы посветлее. А ведь сколько раз за дорогу Кузьма намеревался выбросить его, но всякий раз, как только относил на обочину плуг, будто кто хватал за руку, и он, отдышавшись, опять волок его на телегу, в сундук. Теперь спасибо себе скажешь. Кузьма перекрестил лоб. И кстати или некстати вспомнил Харитона Алексеевича, вспомнил без всякой злобы. «По его милости упороли сюда. А по его ли? — впервые засомневался Кузьма. — Что бы мог сделать со мной Харитон? Ровным счетом ничего. Разве только мельницу оставил, крупорушку — поди, да смертинки-то три пердинки — в гроб бы с собой не взял…»
Да, словно нечистая сила гнала и гнала Кузьму сюда. Именно вот сюда, на этот берег. Кузьма, словно пробуя его на прочность, потоптался по траве. И земля отозвалась, откликнулась в душе Кузьмы. И просочились те невидимые соки, которые питают душу крестьянина, а крестьянин польет ее, землицу, своим потом, и нет и не может быть ничего прочнее и роднее этой связи — мужика с землей. И Кузьма почувствовал: оторвись он от этой земли, как оборвутся последние нити, счастье и надежда выжить. И этот широкий и привольный берег стал ему особо родным.
По душе пришелся клочок земли и Ульяне, и ребятам. А сколько раз Кузьма решал остановиться. И уже за Урал-камнем облюбовал место, и уже собирался бросить якорь, но вдруг чувствовал — не то. А что — то? — спроси, и не сказал бы. И трогал обоз дальше. Другой раз из сил выбивались по распутице тащить возы и кони, и люди. Кузьма плуг вынул и борозду пристрелял глазом. Но что-то как толкнуло — уложил плуг, и, утопая по колено в грязи, потащились дальше. Арина из последних сил на бескормице дотащилась до Иркутска…
Казалось, сейчас Кузьма словно смотрел чужую жизнь — так все это давно было, да было ли? С ним ли? Кузьма вытащил лемех, задел косу, она тоненько прозвенела. Вот и бабка косу отбивать — няня Клаша положила.
Неслышно подошла Ульяна.
— Пахать собрался, Кузя? — спросила Ульяна так, будто сказала: «Будем жить!»
Кузьма промолчал.
— Может, Кузя, объехать округу, оглядеть — соседи какие. Живое всегда около живого гнездится, — предложила Ульяна. — Без церкви ведь тоже нельзя, Кузя?
Кузьма понимал, что тревожит Ульяну. Можно было бы и дорогой обвенчаться, но Уля сама не хотела. А теперь вот и сам не знает, как быть, как ответить.
— Будем пахать, сеять, Уля, — погладил лемех Кузьма. — Если, конечно, тебе тут любо? Место вроде подходящее.
— Я не против, место хорошее. А как не вызреет? Загубим зерно. Сивер, Кузя…
Кузьма с некоторой тревогой прислушался к словам Ульяны. А ну как правда. И зерно последнее. Загинет тут, на отшибе.
— Да не должно бы, — заглушает тревогу Кузьма. — Если посеешь, ждать можно. Кобыле на корм, а вырастет…
— Корму вон сколько, — Ульяна развела руками, как бы пытаясь обхватить весь необозримый простор. — А муки много ли на замес? Вот я к чему, Кузя.
— Сивер, это верно, — согласился Кузьма, трогая сошник у плуга.
— Если посеять да осень постоит, то, гляди, с хлебом будем, — как бы выручает Ульяна Кузьму.
— Кто ее знает, какая тут природа, — теперь сомневается Кузьма.
— Раз сеять надо, то надо, — говорит Ульяна. — Но и от бани никуда не денешься. Баньку хоть вот такусенькую, с наперсток, — Ульяна показывает, какую надо баньку. А Кузьма смотрит на ее совсем детские розовые пальчики и вздыхает: чертомелить придется, не у батьки. Вынимает из сундука любимый топор с двуглавым орлом на щечке. Он щелкает по голове орла, топор отзывается звонко, чисто, переливчато.
— Корыто тоже, Кузя, надо, — вздыхает Ульяна.
— И корыто и топор — жена мужа об забор, — развеселился Кузьма и обнял Ульяну. — Да ты замерзла, дрожишь!
Ульяна потеснее прижалась к Кузьме.
— Днем жарко, ночью холодно, — чуть слышно упал голос Ульяны на воду, и стало совсем тихо, будто на берегу никого и нет и никогда не было. Да и река, и лес, и горы — растворились. И только остались на земле он и она — Кузьма и Ульяна.