Нельзя не заметить, что первобытное иудео-христианство (евионизм) не играло никакой роли в этом позднейшем сближении Церкви с иудейским духом. К тому времени, когда стало выясняться это бессознательное сближение, евионеи уже не могли сбросить с себя обвинения в еретичестве и в искажении христианского учения, тяготевшего над ними более ста лет. Кроме того, евионейские общины по своему внутреннему складу, а также вследствие приверженности букве Св. Писания, являлись столь же неприемлемым элементом для идеи церковной дисциплины, как и самые крайние мистические секты. Обе крайности являлись опасностью для будущего здания Церкви. И устои этого здания были поэтому вбиты в то «здравомыслящее», среднее течение христианства, представителями которого являлись все наиболее дальновидные церковные иерархи, начиная с середины II века. £>го течение оказалось под сильным влиянием иудейских идей потому именно, что оно находило в них опору в борьбе за порядок и церковную дисциплину. Но это возрожденное иудействующее влияние сказывалось и в более глубоком, более важном для христианского сознания вопросе: мы увидим далее, что оно подкрепило идею строгого монотеизма, не свойственную эллинскому мышлению, и обеспечило ей победу, казавшуюся на первых порах сомнительной…
Проследив шаг за шагом эволюцию христианского сознания со времени первой проповеди апостольской вне пределов Палестины, мы можем, таким образом, заключить, что с конца первого до начала третьего века эта эволюция описала эллиптическую линию и вернулась к своему первому руслу. Тот вопрос, в решении которого Варнава и Павел разошлись с остальными членами апостольской коллегии, — вопрос о полном освобождении проповеди Откровения Христова от закваски Ветхого Завета, — был все же решен окончательно в ином смысле. Первоначально христианство победило мир тем, что подошло по духу к таинственным учениям, доставлявшим верующим радости экстаза, — но для того, чтобы удержать за собою эту победу, ему пришлось прибегнуть к старинной, испытанной уже организации церковной дисциплины, позаимствовав идею ее у иудейства. В этой организации уже не оставалось места для радостной духовной свободы, столь характерной для первых христианских общин: материнское лоно Церкви и сыновние обязанности по отношению к ней заменяли прежнюю безбрежную тоску Богоискательства. Не оставалось здесь места и для восторженных, неясных созерцаний Непостижимого: Церковь освобождала своих чад от гнета «проклятых» вопросов и решение их оставляла за собой. Церковь, олицетворявшая на земле Пастыря Доброго, собирала вокруг себя своих овец и наставляла их. Недалеко уже было то время, когда всем болезненным вопросам христианской совести предстояло быть перенесенными на общественную совесть Церкви, настоявшей на своем праве «вязать и разрешать», миловать и осуждать по своему усмотрению. В сущности, вся та дальнейшая эволюция Церкви, которая развернулась в позднейший, так называемый соборный период истории христианства, уже содержалась в зачатке в том моменте, когда церковный авторитет, к концу II века, вышел победителем из долголетней борьбы с мистическими течениями христианской мысли и оказался в положении преемственного и предуказанного хранителя Божественной Истины.