Получив мой утвердительный ответ, он с живостью воскликнул:
– А мы поминаем его за каждой литургией.
Я удивился: никогда не слышал ни о каких дарах отца на монастыри и храмы Палестины. Приметив мое удивление, архимандрит сказал:
– Как же нам не вспоминать Николая Зиновеевича за каждой литургией, если мы служим ее за завесой, им пожертвованной, и облачение на престол, и воздухи на Святые Дары – у нас все от него.
Это была обычная, но совершенно тайная жертва отца на церкви – в дальнюю ли Палестину или в какую-нибудь калужскую или архангельскую глушь. Он жертвовал завесы для царских врат и из двух цветов, употребляемых при этом, – малинового и голубого, преимущественно любил посылать завесы из голубого шелка.
В нашем приходском храме у Богоявления в Елохове завесы в трех приделах были все приношением моего отца.
В бедные деревенские церкви, в дальние пустыни Севера он жертвовал облачение для духовенства и парчовую одежду на престол.
После его смерти нашлось много писем из русских монастырей и с дальнего Афона; эти просительные письма были обращены к нему как к известному жертвователю, но все это хорошо узналось только после его смерти.
Все жертвы его были тайные – иных он не признавал и никаких «честей» себе за них не желал.
Помню, однажды зимою отец приехал из «города» особенно веселый – нет, не то слово: светлый, радостный.
Мама, обрадовавшись, спросила:
– Что, хорошо торговали?
Он подтвердил, что хорошо, и тут рассказал про главный свой барыш. Он ехал на извозчичьих санках и в пестряди уличного движения приметил мужика и бабу, понуро ведущих корову. Своим тихим деревенским ходом они всем мешали на бойкой улице, и на них то и дело кричали то кучера, то городовые, то дворники. Отец присмотрелся внимательно к их поношенным тулупам, к стоптанным валенкам, к понурой деревенской буренке, изредка жалобно мычавшей, остановил извозчика и спросил:
– Хозяин, продавать, что ли, ведешь корову-то?
Это было в голодный год. Мужик со вздохом отвечал, что точно, приводили корову продавать на рынок, да никто не купил, и теперь они с бабой не знают, что делать, вести ли назад корову – кормов нетути, либо продать на бойню – мало дадут, да и скотину жаль: добрая!
Мужик смахнул слезу, а баба всплакнула не смахиваючи.
– А мне как раз корова нужна. Сколько возьмешь?
Мужик сказал. Отец отсчитал вдвое против сказанного, вручил деньги растерявшемуся крестьянину и, велев извозчику трогать и погонять, крикнул бабе:
– А корову детишкам сведи!
Только и слышал он, уносясь на санках:
– Пошли тебе Господь…
А что «пошли», уж ветром отнесло.
Отец умел понимать, больше того: умел чуять чужую нужду.
В детстве и юности он сам испытал большую нужду. Она же ждала его в старости.
Он никогда не рассказывал про свое детство.
Не знаю, по какой причине: из-за разорения ли его отца, Зиновея Осиповича, или по проискам мачехи (она водворилась в доме, когда отцу было всего одиннадцать лет), или еще по какой другой причине, только свое отрочество и юность он провел не в отцовском доме в Калуге, а в Москве, у богатых купцов-шелковщиков Капцовых, куда был отдан в «мальчики» и где, отслужив положенный срок «мальчиком», вышел в приказчики.
Это была тяжелая школа. Дом Капцовых был известен не только своим строгим порядком, но и своей, говоря старым языком, «жестоковыйностью»: «мальчики» проходили всю школу «заушения» и «наказания», считавшегося законным и необходимым, с точки зрения педагогики Диких и Большовых. Почему считалось при этом необходимым и держать этих «мальчиков» и впро́голодь и впро́холодь, это необъяснимо, но все это горькое сиротство детской беззащитности и покинутости отцу пришлось испытать полностью. Никакого недовольства этой долей я никогда не слышал из уст отца. Наоборот, не скрывая суровости пройденной им капцовской школы, он признавал, что вынес из нее знание своего дела (шелкового) и приобрел требовательность к себе.
Помню рассказ отца, как ему, уже «молодцу» (приказчику), а не «мальчику», приходилось путешествовать с шелковым капцовским товаром на Нижегородскую ярмарку. Ездили на лошадях по Владимирке, по которой гнали в Сибирь ссыльных и присужденных к каторге. По дороге еще «пошаливали» то там, то тут, по изложинам, по овражкам и лесным чащобам; еще более, кажется, «пошаливали» на постоялых дворах, где приказчиков, ехавших на ярмарку с хозяйским товаром, опаивали сонным снадобьем, подсыпанным в вино, и одурманивали сладкою бабьей ласкою – все для того, чтобы пограбить хозяйский короб или растрясти доверенную хозяевами мошну.
Отец приучил себя смолоду не идти ни на хмельную сонь, ни на бабью ласку. Он никогда с молодых дён до смерти не брал в рот глотка вина, а тем паче водки. В первый брак, человеком уже не самой первой молодости, лет 26, он вступил девственником.