Постепенно мы осваивались с мирной жизнью. Многое нам казалось новым. В парикмахерской мальчишка намыливал сразу нескольких клиентов. Потом они ждали пока к ним подойдет мастер и побреет. Время уходило много, но бритье превращалось в отдых. Парикмахер же, брея одного, беседовал со всеми. У магазинов, парикмахерских, учреждений были устроены металлические перильца для велосипедов, люди их спокойно оставляли, не опасаясь воровства. Жители Нового Места встретили нас дружелюбно. Вечерами в каком-то общественном здании устраивались танцы. Джаз шпарил быстрые, как ветер, фокстроты или грустные танго. Мы начищали до солнечного блеска сапоги, надевали шпоры (у кого они были) и шли танцевать. Девушки танцевали с нами охотно, но все же спокойнее и непринужденнее держались со своими. Однажды на танцах я увидел очень некрасивую девушку. Она грустно стояла в стороне, никто ее танцевать не приглашал. Я подошел к ней, спросил, хочет ли она танцевать. В ответ она улыбнулась беззубым ртом. Пока танцевали, она рассказала, что сидела у немцев в тюрьме. Я намеревался танцевать с ней и дальше, но вдруг услышал грозный оклик «фюрера»: «Кац, ко мне!» Я подошел. «Фюрер» был в гневе: «Ты что, не можешь себе красивую бабу выбрать? Отставить!» Я подошел к девушке, принес извинения, сказал, что наказан, и весь вечер простоял у стены. Она ушла.
В свободное время мы ходили по улицам, фотографировались. Меньшиков сфотографировал меня у какого-то памятника, потом кто-то щелкнул нас группой. Яша Шварц и я получили жилье в доме старого преподавателя гимназии, именуемого паном профессором. Он и его жена встретили нас приветливо, выделили комнату на втором этаже. В их доме постоянно бывала сестра пана профессора пани Еленкова, владевшая предприятием, аналогичным нашему похоронному бюро. Яша Шварц ухаживал за пани гробовщицей, пережившей многих своих клиентов, с которыми дружила в детстве. Однажды мы увидели ее в глубоком трауре, в черных перчатках до локтей, в черной шляпе с черным пером. Пани с радостной улыбкой сообщила, что находится при исполнении служебных обязанностей и забежала на минутку продемонстрировать свой официальный наряд. Яша смотрел на нее влюбленными глазами.
Между тем, мне хотелось поселить к себе Женю. Для этого требовалось разрешение «фюрера». Я его получил. Согласие Гребенюка. Я подарил Марии Степановне одно из конфискованных обручальных колец (надеюсь, что медное), и Гребенюк кивнул головой. Самое трудное заключалось в получении разрешения у полковника Брыжко на переезд Жени в Разведотдел. Я обратился за помощью к майору Чернышенко. Он сказал, что за хороший фотоаппарат можно умыкнуть Женю. Фотоаппарат я отдал, Чернышенко сообщил мне радостную весть: «Брыжко не заметит, если ты умыкнешь Женю». Я сел с ездовым Бурылевым на повозку, поехал в расположение полка связи, явился к Жене, быстро сгреб ее и пожитки и привез к себе в Новое Место. Жившие с ней вместе девушки связистки пожелали ей удачи.
Женя сразу же понравилась пану профессору, его супруге и пани гробовщице. Последняя даже подарила жене шелковую кофточку необычайно красивой расцветки. Женя, одевая ее, казалась в ярких цветах. Мы впервые оказались в отличной комнате с двумя широкими деревянными кроватями, составленными вместе. Деревянных кроватей, вне музеев, я не видел. Мне не приходило прежде в голову, что их можно составить вместе. Теперь я это узнал. Нет, это было не просто ложе. Это был стадион, ипподром, это был…… простор! Здесь я впервые понял радость покоя. Вечером я приходил домой, мы ужинали, и никто никуда не торопился, и Женя не мчалась среди ночи дежурить у своего радиоприемника. Днем с нами жил Яша. В этой милой комнате мы и сфотографированы во время обеда. Женя не в гимнастерке и сапогах, а в обычной кофточке сидит на нашем роскошном ложе. Яша дергает за нитку, привязанную к спуску фотоаппарата. В эти дни мы ходили фотографироваться к настоящему мастеру, которого нашел Яша. Здесь нам и сделали отличные карточки, сохранившиеся до сих пор. Так началась жизнь, а я ощутил в себе человека.
14 июля 1945 года я написал Жене стихотворение: