Ого, сколько собралось народу. В партере, на громаде амфитеатра не меньше десятка тысяч человек. Хорошо, что я купил билеты поближе к сцене. Сейчас послушаем поэтов. Ты не очень любишь стихи? Послушаем. Одна молодежь кругом. Я, пожалуй, здесь самый старый. Опять на тебя заглядываются. Впрочем, это сопляки. Ну что ты смеешься? Так вот они молодые поэты, трое ребят и четыре девушки. Издали не вижу. Впрочем, все молодые. У первых же очень заметные вещи. А вот этот, узколицый человек в сером свитере, кажется, настоящий. Здорово читает. Не «нет, мальчики», а «да, мальчики!» Молодец. Я тоже верю в настоящих мальчиков. Они не ханжи и не вруны. Ему жаль эту учительницу, полюбившую мальчугана, ученика своего! Жаль, и он говорит про это, и плевать ему на педагогику. С ним можно спорить. Но ведь это потому, что он говорит правду. Для себя и себе не врет! Ну а я? Молчи, молчи, молчи…
Какая очаровательная женщина читает стихи. Какие у нее лучистые глаза. А я-то думал, что красивая женщина не может быть поэтом. Эта настоящий поэт. Почему не поэтесса? Так лучше. Но дело не только в них, поэтах. Ты посмотри, как бушует от стихов это море мальчиков и девочек. Их не надуешь дрянью, не напугаешь окриком. Молодцы. Давай и мы похлопаем. Впрочем, с кем это я говорю? Кругом незнакомые люди. Но говорю я с тобой. Больше ни с кем не умею смотреть картины, слушать музыку и стихи.
Небо стало голубым. Под самолетом стелилась бесконечная пустыня белых облаков. Мы летели на восходящее солнце. Прошла еще одна ночь».
Я написал про Люсю и забежал далеко вперед. Но иначе нельзя. Про Люсю невозможно рассказать кусочками. Теперь возвращаюсь к тому времени, на котором прервал рассказ, к осени 1954 года. Я вернулся во Фрунзе из первой своей отпускной поездки в Москву. Ехали мы с И. Г. Гришковым и его семейством, которое он перевозил из Орехова-Зуева. Я познакомился с Верой. Игорю было столько лет, сколько Наташке, а Таня едва вышла из младенческого состояния. Доехали благополучно. После московской погоды фрунзенский конец сентября показался чудесным. Иван Григорьевич сразу же включился в государственные экзамены, а я, на оных не занятый, получил предписание отправиться на сельскохозяйственные работы. Из достаточно многочисленного коллектива института на это почетное поприще были отправлены: физик Юра Луканцевер, с которым у меня сложились хорошие отношения, историк партии Садык Найманбаев – мужчина с лицом, как задница, и разговаривавший дискантом, географ Садыгалы Мурзахметов – худой и щуплый, но производивший на свет детей, как конвейеры Форда – автомобили…
Пьяница и член партийного бюро института Лапухов проводил нашу компанию до райкома. Оттуда на полуторке нас привезли в какой-то совхоз. Доехали благополучно и разместились в большом сарае на соломе. В одном помещении собралось человек сорок мужчин и женщин. Из всех собравшихся только мы четверо имели высшее образование, а с ученой степенью и вовсе был я один. Тем не менее мы наглядно знаменовали собой тот бесспорный факт, что в условиях развитого социализма устранена противоположность между умственным и физическим трудом. (Так можно ликвидировать противоположность между мужчинами и женщинами, если первых кастрировать. Говорят, что опыты на сей счет начали проводить в Китае.) Нашу великолепную четверку поставили на зерно. Что это значит? Предстояло вынести из амбара много тонн зерна, взвесить его на весах и унести обратно. Я вспомнил антифашистский фильм «Болотные солдаты». К обеду мы отмотали себе руки, а конца нашей безусловно важной работе видно не было. Тем не менее мы с ней справились и нас перебросили на люцерну. Здесь мы наглядно представили себе комплексную механизацию сельскохозяйственного труда. Стоял комбайн и не двигался. Значит, его возил трактор. Уже комплекс. Подойдя к куче люцерны, он ее собрать не мог, потому что работал всего на 50 %, т. е. молотил, поэтому мы хватали люцерну вилами и бросали ее в комбайн. Второй комплекс. Нам повезло: Луканцевер обнаружил бахчу с неубранными арбузами. Это нас спасло. Никто из нас никогда не ел такого количества арбузов и никогда, разумеется, раньше так обильно не мочился. Мы ели арбузы или мочились. Вечерами Луканцевер и я в сопровождении работниц с фрунзенских фабрик шли в поле, садились на копны сена, пели хором русские народные песни. Чтобы не упасть со стога, я крепко держался за какую-нибудь представительницу рабочего класса: осуществлял смычку интеллигенции с пролетариатом, поднимался до уровня сознания рабочего класса, являющегося ведущей силой в условиях развитого социализма. Луканцевер косился на меня одним глазом, как конь из-за шор, и дрыгал ногами. Кажется, в это время Шелике учила его физике твердого тела. Проработали мы десять дней, получили высокую оценку своих трудовых подвигов и вернулись во Фрунзе. Женя меня не узнала: я оброс, как Добрыня Никитич, опаршивел, как пес, изображенный Блоком в поэме «Двенадцать», и продрог, как горькая рябина в декабре. Немного ожил после бани.