3. Обживая ничье пространство: «частная жизнь» в карикатурах журнала «Крокодил»
«Короче, дело ясное. Костюмы надо заменить, ноги изолировать!» – требовал товарищ Огурцов из «Карнавальной ночи», самый известный бюрократ времен позднего социализма. Я использую термин «изоляционизм» для обозначения того политически заданного режима социальности, который доминировал в СССР конца 1950-х – начала 1980-х годов (условно говоря, от «оттепели» до «перестройки»). Таким образом, изоляционизм в данном случае рассматривается скорее как следствие, чем как диагностический признак тоталитарной политики – ведь позднесоветское общество уже нельзя в полной мере назвать тоталитарным. Речь, разумеется, об изоляции в широком смысле – в смысле затрудненного доступа к самым разным социальным областям, в смысле жесткости границ не только внешних, государственных, но и внутренних, нормативных.
Специалисты по истории позднего социализма, кажется, единодушны в том, что хрущевский лозунг построения коммунизма к 1980 году был, в сущности, последней официальной идеологической программой, способной работать в качестве механизма целеполагания и задавать проективный образ будущего, – как формулирует Дмитрий Горин, «по мере приближения заветной даты становилось все более очевидно, что воплощение идеала отодвигается, а на пути к нему возникают многочисленные „поворотные этапы“ и „исторические вехи“, удивительно похожие друг на друга» (Горин, 2007: 112). Если пропагандистские ресурсы властного контроля в период позднего социализма постепенно исчерпывались, то ресурсы оградительные продолжали воспроизводиться, более того, становились заметнее и изобретательнее. По мере того как идеологический инструментарий все хуже справлялся со своей основной задачей – утверждать собственные определения реальности, он редуцировался в функциональном отношении до своеобразных шумовых помех, призванных заглушать «вражеские голоса», или разнообразных ширм, шор и покровов, при помощи которых следовало вовремя «изолировать» неподобающие советскому глазу зрелища – сузить ракурс взгляда (ср. метафору «шоры идеологии», которая получает распространение в публицистике второй половины 1980-х).
Алексей Юрчак, предложивший, пожалуй, наиболее целостную на сегодняшний день программу антропологического исследования позднего СССР, описывает такой оградительный посттоталитарный синдром как «гипернормализацию официального дискурса» (Yurchak, 2006). Поскольку фигура Сталина занимала по отношению к идеологии позицию единственного живого носителя и хранителя объективной истины (что трактуется Юрчаком как своеобразное тоталитарное разрешение парадокса Клода Лефора – заполнение свойственного современным обществам разрыва между «идеологическими декларациями» и «идеологическим правлением» (Ibid.: 10–11)), позднесоветские трансляторы «авторитетного дискурса» были вынуждены компенсировать образовавшуюся лакуну гипернормализацией. По-прежнему ориентируясь на догму о существовании непререкаемых объективных («научных») законов, но не обладая полномочиями утверждать себя
Любопытно, что параллельно и, насколько можно судить, без прямой связи с «гипернормализацией» в монографии Юрчака вводится еще одно понятие, имеющее отношение к нормативности, – «нормальная жизнь». Оспаривая действительно крайне упрощенное противопоставление «советской официальной идеологии» и «советской частной жизни» (закрепляющее за «частной жизнью» исключительно два регистра – рабства или сопротивления), Юрчак указывает на пространство, которое располагалось между полюсами партийного (комсомольского) активизма, с одной стороны, и диссидентства, с другой, – на ту территорию, где происходила повседневная нормализация социальной реальности. Идеологический язык начинал восприниматься и воспроизводиться преимущественно не на «констативном», а на «перформативном» уровне – не на уровне буквального смысла, а на уровне поведенческих конвенций: «…То,