…У нас в семье была поговорка, мне отец говорил, если я что‐нибудь там не доедала, или мама говорила: «А вот в блокадном Ленинграде тебя вот за то, что ты сейчас вот выбросила…» И у меня вот возник этот вопрос: «А что такое в блокадном Ленинграде?» Мне что‐то рассказывали, но что рассказывали, я уже не помню, я понимала, что, когда мне показали вот этот вот кусочек хлеба, который давали на день, я всегда с тех пор и до сих пор, кстати… если я выбрасываю хлеб или еду… у меня прям сразу вспоминается этот кусочек хлеба и чувство вины такое острое… Хотя я прекрасно понимаю, что, например, по поводу голодающих детей Сомали у меня вот такого никогда не было… Но я всегда остро понимаю, что вот этот кусочек хлеба, если бы я могла туда переправить, он бы спас какие‐то жизни, но понятно, что это совершенно сказочная история… И вот это чувство вины выжившего перед теми, кто умер, оно очень острое именно почему‐то по поводу блокады… (ОГ).
В данном случае мне хотелось бы избежать психоаналитических ракурсов и обратить внимание не столько на переживание вины, сколько на саму историю нереализованной и нереализуемой помощи жителям блокадного Ленинграда, встроенную в нарратив сопричастности, – на отчаяние, связанное с повседневной доступностью того, что могло бы помочь, и недоступностью изолированного, осажденного города, оставшегося в прошлом. Собственно говоря, подобный аффект сопричастности далеко не сводится к чувству вины, за ним стоит сложный эмоциональный ряд – я еще вернусь позднее и к его описанию, и к интервью, процитированному выше. Пока для меня важно прежде всего констатировать саму возможность очень сильной и очень устойчивой вовлеченности:
Да, для меня это прямо вот больная тема, это прямо вот какая‐то тема… <…> Когда у меня подруга – она петербурженка такая, настоящая, и у нее как раз там погибли люди, на Пискаревском лежат… – и когда она… – для нее это, понятно, боль семейная, – какие‐нибудь вещи перепощивает <в фейсбуке>, у меня вот… я начинаю… я не могу не начать читать, потому что мне это… и я в то же время эскапируюсь, там, на первых минутах, потому что для меня это такая невыносимая боль, что я не могу этого много… <…> Я стараюсь об этом не думать, не смотреть, не расчесывать это – да, но я все равно постоянно вот как‐то таким… – как у детей интерес к чужой смерти… – я все равно вот это в поле своего внимания каким‐то образом держу (ОГ).
Констатация аффекта сопричастности блокадной теме позволяет сделать первый, еще довольно неуверенный шаг к разговору о том, каким был статус этой темы в городской культуре позднего социализма, какое