Риторика «раскрытия всех тайн» (ср. распространенный в этой литературе способ называть тексты – «Тайна астероида 117–03», «Тайна утренней зари», «Тайна неслышимых звуков», «Тайна подводной скалы») в данном случае тоже имеет скорее компенсаторно-декларативный характер. Наиболее востребованный научной фантастикой первой половины 1950-х персонаж – инженер, а не ученый. Наиболее востребованная научная специализация – «астробиолог», делающий свои космические открытия, находясь на Земле («Ведь смог же я, никогда не будучи на планете Марс, установить и научно доказать существование растительности на ней. Даже определить ее цвет и характер… Мало того… Я проник в то, что было на Марсе сто миллионов лет тому назад <…> Ведь законы развития мира, Вселенной одни и те же» (Кузнецова, 1955: 14)). Знание здесь, во‐первых, полностью подчинено прагматическим задачам, «общественной пользе», во‐вторых – в большинстве случаев существует уже в готовом виде, остается лишь распространить известные законы на еще неизвестный материал.
Трудно не почувствовать, однако, особого эмоционального напряжения, прорывающегося через нормативную риторику, – оно может слышаться в специфическом ритме повествования[26]
, в его то ускоряющемся, то замедляющемся темпе (что создает эффект сбивчивой, с придыханием речи), в тех воодушевленных и удивленных интонациях, с которыми перечисляются технические достижения, окружающие людей будущего, нередко уже хорошо знакомые постоянным читателям научной фантастики:Но что это за ленты, ползущие вдоль тротуаров? Да, да! Вова видел их в телевизоре. А все же любопытное зрелище: люди стоят на месте, читая газету или разговаривая между собой, в то же время движутся вдоль улицы (Громов, Малиновский, 1956 (№ 6): 48).
Это неизменное состояние лихорадочной эйфории отличает любую деятельность строителей коммунизма, и мы, безусловно, обнаруживаем, что через каноны утопической эмоциональной сдержанности просвечивают каноны утопического аффекта. Поведенческая модель, в которую вписывается аффект, заимствуется все‐таки у одержимых научным поиском ученых, а заодно и у представителей других «творческих профессий». Тут в полной мере реализована формула «сциентистской утопии» Герберта Уэллса – «Труд в смысле непривлекательной и нелюбимой работы исчез в Утопии. И в то же время вся Утопия трудилась <…> Каждый трудился радостно и увлеченно – как те люди, которых на Земле мы называем гениями» (Уэллс, 1964б [1923]: 334):
– Ученые, писатели, художники, музыканты… – увлеченно продолжал Карцев. – Можно назвать многих, кто ради своего высокого, вдохновенного труда готов был на любые тяготы жизни. А в нашей стране творчески вдохновенным стал любой труд. Вот почему молодежь пойдет сейчас на север, как шла в поход на восток, поднимала целину, строила атомные электростанции, поворачивала вспять великие реки! (Казанцев, 1956: 214–215).
Тот тип энтузиазма, который по преимуществу демонстрируют персонажи анализируемых текстов, соотносится с ценностями «высокой культуры», во всяком случае, описывается в соответствующих категориях – «вдохновение», «творчество». «Вдохновенный труд» здесь не просто стертая идеологема – самозабвение, с которым персонажи склонны ему предаваться, часто расценивается как требующее специального контроля и опеки. Рядом с вдохновенным творцом находятся заботливые товарищи, готовые, скажем, вовремя принести забытый в пылу работы обед; в некоторых ситуациях оказывается настойчивая врачебная помощь – прежде всего, конечно, при подготовке космического полета: