Готовьтесь к полету! – серьезно сказал профессор. – …Доктор Андреев специально прикреплен к участникам экспедиции. Советуйтесь с ним как можно чаще. Работа, отдых, пища, развлечения – все должно проходить под его контролем. Вы больше не принадлежите себе (Мартынов, 1955: 18–19);
Мы очень сопротивлялись намерению врачей отправить нас в санаторий. Еще бы!.. Все готово к полету на Луну, а нам, экипажу первого космического корабля, предлагают ехать куда‐то в подмосковный санаторий, пить там парное молоко, собирать малину и ловить ершей! Но врачи победили. Они наотрез отказались дать разрешение на полет, если мы не отдохнем (Остроумов, 1954 (№ 4): 34).
Впрочем, возможны и другие, не связанные с предстоящей космической миссией ситуации настойчивого оказания энтузиастам врачебной помощи. Так, на ночное «чрезвычайное совещание» в Академии наук (справедливости ради нужно сказать, что повод действительно экстренный – глубоко под землей обнаружен артефакт, явно оставленный представителями инопланетной цивилизации) врывается личный врач одного из ученых с не допускающей возражений отповедью: «Шесть часов утра <…> поглядите друг на друга. Вы больные люди. Все, все больные люди» (Соловьев, 1957 (№ 1): 34).
Комичная фигура врача, оттеняющая жертвенный героизм советского энтузиаста, к тому времени уже присутствовала в соцреалистическом каноне, однако акценты, как кажется, смещаются. Теперь творческое, «возвышенное» воодушевление может вызывать легкую иронию: «Бурдин не перебивал профессора, лукаво рассматривая свои пальцы. Он узнавал Алешку Чернова, обычно немногословного, но в момент увлечения любившего поговорить, да еще в возвышенном тоне» (Фрадкин, 1956 [1955]: 28). А предельная погруженность в любимую работу – даже порицание: «Мне кажется, что у Константина Евгеньевича любовь к науке заглушает все остальные чувства. <…> Если мое мнение окажется неправильным, я буду очень рад. Я хотел бы, чтобы <Константин Евгеньевич> Белопольский, которого я глубоко уважаю, был более „человечным“. Если бы он рассмеялся так же искренно, как это делает Пайчадзе…» (Мартынов, 1955: 49).
Энтузиазм преимущественно описывается с позиции внешнего наблюдателя; увидеть, как устроен этот аффект, какие мотивационные механизмы его запускают, с какими структурами опыта он связан, практически невозможно. Собственно, метафорика «творческого вдохновения» здесь – один из способов умолчания и герметизации смысла: ссылка на некую внешнюю силу, захватившую энтузиаста как бы помимо его воли, создает иллюзию понятности, но мало что проясняет.
В отличие от научной фантастики самого начала 1950-х тексты интересующего меня периода почти не содержат упоминаний о партийных директивах как потенциальном источнике энтузиастического вдохновения (в этом отношении весьма показательны расхождения между двумя редакциями романа Казанцева – «Мол „Северный“» (1952) и «Полярная мечта. Мол „Северный“» (1956)). Однако подразумевается, что таким источником является «советская страна» – тесно спаянная общность, основывающаяся на взаимной поддержке и заботе:
– Спасибо, ребята! – громко сказал Камов, когда вездеход, стремительно совершив широкий полукруг, вылетел на прямую дорогу к звездолету, проложенную его же гусеницами.
– Кому вы? – спросил Мельников.
– Уральским рабочим, – ответил Камов. – Тем, кто сделал наш замечательный мотор (Мартынов, 1955: 158).
Эту товарищескую общность отличает особая эмпатия. Непрерывно думающие друг о друге энтузиасты вынуждены столь же непрерывно пребывать в энтузиастическом состоянии:
Разговор с Корневым еще более направил мысль Алексея. Да, он обязан все время быть в творческом напряжении. Чего он стоит, если не сможет облегчить труд строителей, у которых уже зреют новые великие замыслы! (Казанцев, 1956: 367).