Я старалась показать, как при существовании жестких рамочных условий – строгих норм повествования о будущем – находятся ресурсы для персональной включенности; как через
Но в заключение я все же попробую выстроить свою версию линейного сюжета – собрать в определенную логическую цепочку те изменения, которые, безусловно, происходили с восприятием конструкции будущего, и предложить их интерпретацию. В этом мне помогут две попытки описания социального времени – общего, коллективного, разделенного с другими темпорального опыта.
Одна из них принадлежит Александру Казанцеву и предпринята в 1952 году в авторском послесловии к роману «Мол „Северный“»:
В ту ночь я сидел у открытого окна до рассвета. Перекликались пароходы и паровозы, слышались переданные по радио кремлевские куранты, бой которых слышал, может быть, и сам Сталин. Потом стало тихо… Я взял лист бумаги и стал, ребята, писать для вас… для вас и о вас (Казанцев, 1952: 387)[28]
.Эту сцену интересно сравнить с тем, как передана общность времени в самом позднем (и, наверное, самом специфичном) из упоминавшихся в данной главе произведений – в очерке Льва Попилова «2500 год. Всемирная выставка». Повествование начинается со взгляда на часы:
Обычное земное утро. Темно-коричневые цифры часов и минут Единого Мирового Времени, трепещущие на голубом шатре небосвода, показали восемь (Попилов, 1956 (№ 7): 26).
Картину дополняет страшноватое пояснение в постраничной сноске: после запуска искусственных солнц на Земле всегда безальтернативно светло; единое для всей планеты время теперь отсчитывают «гигантские цифры» – они «проецировались на верхние точки атмосферы и были видны с любой точки земной поверхности невооруженным глазом» (Там же: 29).
Идиллию Казанцева (в которой время невидимо в темноте, но распознается на слух) и утопию Попилова (в которой оно гипервизуализировано) разделяет значимое событие – из конструкции общего темпорального опыта изымается фигура ночного хранителя времени, того, кто мог гарантировать незыблемость и реальность воображаемого настоящего, по сути отменяя воображаемое будущее, упраздняя границу между «сегодня» и «завтра». Утопический вечный день (ср. оруэлловское «Мы встретимся там, где нет темноты»), длящийся под едиными мировыми часами, легко интерпретировать как неосознанную метафору оцепенения, зависания времени, возможно – пустоты, образовавшейся на том самом месте, где в ходе «сталинских» воздушных парадов традиционно появлялось составленное из нескольких десятков самолетов имя генералиссимуса. Попилов вряд ли апеллирует к этому парадному ритуалу намеренно, но, по меньшей мере, использует тот же информационный носитель. Циклично сменяющие друг друга гигантские цифры заполняют пустые (опустевшие?) небеса, как бы компенсируя тревожную неопределенность: далекое будущее уже не запрещено, но еще не санкционировано – это произойдет чуть позже.
Будущее вновь окажется запредельным, потусторонним, трансцендентным – именно так можно описать ощущение грандиозного перелома, охватившее первых читателей «Туманности Андромеды». Запредельность предполагает тут, конечно, не только и не столько временнýю дистанцию, сколько дистанцию метафизическую. Для резко расширившейся аудитории советской фантастики возможность думать и говорить о будущем как об