Мама перестает смеяться. Определенно, с тех пор как Монджо стал со мной резок, между ними быстро возникает напряжение. Он встает из-за стола и идет в туалет. Что мне мешает взять маму за руку и уговорить ее убежать со мной? Почему я никак не могу ей сказать: «Идем, мама, идем скорее, пойдем отсюда, мне надо с тобой поговорить!» Почему я не могу закричать глазами, привлечь ее внимание, встряхнуть?
Я ем мидии с картошкой фри и чувствую глубокое отвращение. Кому мне рассказать, как я отвратительна? Кому рассказать о словах Монджо, его хрипах, его вздохах? А кому – о моих ожогах, моих запахах? Кому – как я его раззадориваю, чтобы он поскорее закончил и можно было бы заняться чем-нибудь другим? Кому мне рассказать, как мне больно, когда я чувствую, что мы больше не веселимся так, как раньше? И вообще, раньше – когда это было и что? Кому мне рассказать про подсобку? Я все откладывала на потом. Я даже пересчитала свои сбережения: хватит ли на билет в Соединенные Штаты. Можно сесть на скоростной поезд до Лилля, и не в час пик. У меня нет никакой свободы, не могу даже сбежать. Я настолько никчемна, что сама себе противна. Я – трусиха, не способна поймать попутку, ехать на поезде зайцем кишка тонка, не могу идти пешком, справиться с ситуацией, ускорить время, чтобы прошло три года и мне стало восемнадцать… В восемнадцать человек ведь свободен? И куда бы я пошла, если бы была свободна? Когда в голове крутится столько вопросов, я пытаюсь применить тактику подсобки. Не думать, не дергаться, ждать, опустошиться, чтобы, когда он вернется, быть никем.
23
Мне четырнадцать, и я уже несколько раз отказалась видеться с папой. Говорить с ним по телефону тоже. И в конце концов он позвонил маме. Никогда бы не подумала, что он решится. Неужели он любит меня так сильно? Так сильно, что позвонил маме? Мама заставляет меня немедленно ему перезвонить, а когда мы заканчиваем разговор, читает мне нотацию, чтобы больше такого не было.
– Он твой отец, ты должна его уважать, и точка.
Я напомнила ей, что он нас бросил, ее в первую очередь, и меня тоже, но она велит мне замолчать. Монджо я, разумеется, об этом не рассказала. Он, напротив, уже которую неделю хвалит меня за то, что совсем перестала общаться с отцом, говорит, как важно выйти из их развода победительницей, важно для моей личности, для моего формирования. Если отец ушел, нечего ждать его всю жизнь. Если отец ушел, это надо просто пережить.
В подсобке нет окон. Она как подвал, и свет зажигается без выключателя. Надо вытянуть провод от лампочки в коридор и закрепить его в нужном месте, чтобы можно было закрыть дверь, так что обычно Монджо, приводя меня в комнату наслаждений, гасит свет. Иначе посетители могут споткнуться о провод в коридоре, рядом с раздевалками.
– Любовь любовью, – шутит Монджо, – но безопасность прежде всего.
Он говорит, что подсобка – наше любовное гнездышко, наша первая квартира. Он поставил там банкетку, кресло, столик. Оставляя меня в темной подсобке, он всегда просит не шуметь. Обычно он отдает приказ только одним словом. Кресло. Стол. Банкетка. И я, вздыхая, повинуюсь со свойственной моему возрасту дерзостью.
– Которая так меня возбуждает, – выдыхает обычно Монджо, покидая комнату наслаждений.
Он идет наверх, всем показаться, провести тренировку, проверить, все ли в клубе идет как надо.
Когда он уходит, когда ключ поворачивается в замке и наступает темнота, я, запертая в подсобке, паникую. Поначалу. Потом – нет. Потом привыкла. Привыкала несколько недель. Поначалу я боялась мышей, думала, что в подвале наверняка есть мыши, поднимала ноги повыше и ждала. Ноги болели, но плевать. Иногда я садилась на стол, обхватив руками колени, и ждала. Обычно он уходит на час, иногда меньше, но бывало и больше. Возвращаясь, он не зажигает свет, дверь запирает на ключ. Говорит гораздо больше слов, чем раньше. Но сказок больше не рассказывает. Я отключаю мозг. Отвинчиваю голову и кладу на стол. Я разрешаю ему делать с моим телом что он хочет, а голова пусть стоит на столе, как ваза вверх ногами. Я поворачиваю ее к стене, чтобы мои глаза не видели, что он делает. Я уверена, что в подсобке нет места любви. Монджо становится все грубее, говорит, что я как мешок с костями. Как высохшая жесткая рукавичка для душа. Иногда его злит, что я отвечаю так вяло, и он уходит из подсобки, но меня не выпускает. Клянется, что не сегодня-завтра отправит ко мне пару-тройку приятелей. Я ломаю голову: Клода? Флоранс? Каких таких приятелей?