В молодое общество, собиравшееся в доме Капустиных, кадет Валиханов вошел как свой. Все это были люди, близкие ему по духу, по образу мыслей. С ними он ощущал себя коренным сибиряком, даже сибирским патриотом. И это чувство не спорило с любовью к своему народу, оказавшемуся — Чокан это уже понимал, обмысливал — перед важнейшим за всю свою историю историческим выбором. Разбираясь в своих чувствах, ища определение своей позиции, Чокан нашел образное сравнение. Прежде всего он любит свой народ, потом Сибирь, потом Россию, потом все человечество. Одна любовь заключена у него в другую, как кунгурские, один в другой вставляемые сундуки[34]. Пасынок Екатерины Иваповны Семен Капустин, ставший впоследствии известным публицистом по крестьянскому вопросу, в воспоминаниях о Чокане Валиханове написал, что Чокан «…заставлял считать себя братом, да еще более близким, нежели русский одного с вами круга, товарищ ваш с детства…».
По российскому обыкновению у Капустиных много и горячо спорили. О русском крестьянине, русской истории русской молодежи, русских беспорядках… Прислушиваясь к этим спорам, Чокан многое узнал.
Так, он узнал, что в России, давно имеющей печатное слово и ученых-историографов, существует изустная история, и она заметно отличается от истории печатной. Например, тебе расскажут полушепотом, с подробностями, не менее живописными, чем в казахском предании о хане Аблае, что Екатерину II посадила на престол кучка заговорщиков и что Пугачев не первый самозванец, а пятый, принявший имя убиенного государя Петра III.
Кроме изустной истории России, как обнаружил Чокан, существовал также изустный курс отечественной словесности, огромный потайной фонд русской культуры. В доме Капустиных, как и в тысячах других русских домов, звучали запретные стихи, запретные имена. И здесь, пожалуй, лучше, чем еще где-то в России, было известно, в каком положении находились сосланные в Оренбургскую губернию Шевченко и Плещеев, томящиеся в Омской крепости Достоевский и Дуров.
У Капустиных Чокан узнал и о том, что в России главнейшие политические новости не всегда можно вычитать из столичных газет. Почте такие новости тоже не принято доверять. Почта в России ненадежна, письма иной раз попадают совсем не по адресу, и написавший что-то лишнее пусть пеняет на себя. Но тем не менее все значительные события рано или поздно делаются известными даже в таком дальнем городишке, как Омск. Удивительно, но факт. Русский хабар[35] делает чудеса. Газеты о каком-то событии молчат, а Россия все равно знает. Существует масса безобидных слов, подменяющих слова, кои произносить и писать не рекомендуется… Чокан слушал и мотал на ус. Он с самого раннего детства кое-что понимал в манере степных политиков вести беседы как бы в три слоя: первый — то, что говорится, второй — то, что должен заподозрить собеседник, а третий — то, что ты думаешь на самом деле. Это рапнее детское султанское воспитание оставило след в характере Чокана. Он не был весь нараспашку, как Потанин. Что-то всегда оставалось у Чокана затаенным. Читать между строк и писать об одном, подразумевая совсем другое, он научился, как немногие в те времена[36].
В начале 1854 года Чокан, только что выпущенный из корпуса, принял участие в хлопотах, охвативших семьи Ивановых и Капустиных. Кончался срок каторжных работ у двоих арестантов Омского острога — у Федора Михайловича Достоевского и Сергея Федоровича Дурова. Их, разумеется, не отпустят на волю, их упекут рядовыми куда-нибудь в Степь, в дальнюю крепость, но все же казарма не тюрьма. А главное — теперь будет возможность из Омска как-то облегчить их солдатскую участь. Уже разрешили обоим после выхода из острога перед отправкой на солдатскую службу пожить у Ивановых.
Шили белье, обдумывали, чем накормить, куда поместить, как уберечь от провинциального любопытства. Ольга Ивановна Иванова вспоминала, как четыре года назад, в 1850-м, вот так же в январе, когда поздно светает и рано темнеет, мать взяла ее с собой в Тобольскую пересыльную тюрьму. Живущие в Тобольске декабристы узнали, что туда, на этапный двор, привезли политических преступников, осужденных по делу Петрашевского. Тогда жены декабристов — П. Е. Анненкова с дочерью, Н. Д. Фонвизина и Ж. А. Муравьева — уговорили смотрителя тюрьмы вызвать политических к себе на квартиру. Там накормили их, снабдили всем необходимым — уж они-то знали, что требуется человеку на каторге. Не полагалось передавать осужденным деньги, и женщины пошли на хитрость. Вложили десятирублевые ассигнации в переплеты Евангелия и подарили каждому по Евангелию — других книг каторжникам иметь при себе не дозволялось… Некоторые осужденные показались Ольге Ивановне ужасно поникшими, измученными. Достоевский выглядел самым молодым, самым тщедушным…