Если подмять Ангаахай под себя, то тигрица первым растерзает его… а Ангаахай получит отсрочку. Сытая Лала не тронет ее. И возможно… если кошка будет особо кровожадной, Лебедю удастся высвободиться от веревок.
Возможно, это и есть спасение… Для нее.
Развернулся со мной вместе лицом к тигрице, а я кричу, бьюсь изо всех сил, чтоб не смел подставляться, не смел отдавать себя ей. Ощущая спиной его напряженную спину, настолько сильную, что мне казалось иногда, что она каменная. И не страшно с ним рядом ничего. Умирать не страшно, идти не страшно. Он меня часами нес на себе, пригнется и идет, босыми ногами, сбитыми в кровь. Мне только небо видно, как кружится вверху, как вороны над нами летают. Зловеще, страшно, дико. Кажется, спустятся и глаза нам повыклевывают. Иногда солнце так жжет, слепит, что у меня слезы по щекам беспрерывно текут, и от соли щиплет лицо обожженное. Ночью лежим, и я стараюсь не стонать, чтоб он не рычал от бессилия, не выл, стиснув зубы. Не хочу боль ему причинять. И так столько боли вынес… никому столько не дано. Мне было жутко думать о том, что эта тварь с ним делала все это время, о том, сколько новых и жутких шрамов на его теле будут еще долго напоминать ему о том кошмаре, который он пережил.
Всю дорогу о себе рассказывал. О детстве своем… о том, как мама его тигренком называла, как волосы в хвост завязывала красной лентой. Стричь долго не хотела. Любила его кудри перебирать буйные. Про отца рассказывал… про обоих нелюдей, тварей и о деде с ненавистью. Чувствуется и любовь, и презрение зашкаливают.
— Он никого не любил. Всегда к себе отсылал, к нянькам. Мать никогда ему в глаза не смотрела. Только в пол, руку его целует и дрожит вся. Я тогда думал, что так и надо, что дед просто главный в семье, и мама проявляет к нему уважение. Но нет. Она его смертельно боялась. Потому что не защитил ее, отдал на растерзание, казнил собственными руками. Когда понял это — ушел. Ни черта мне от него не надо было. Я сам хотел. Без его фамилии, помощи и без его золота.
— Прости его… нельзя со злостью жить, нельзя в себе ее растить. Она изнутри сожрет. Мне так мама Света говорила. Ненависть разрушает.
— Нельзя прощать. Есть поступки, которые шрамами на душе отбиваются, и как хочешь простить — болью адской отдают.
— Если простишь, и боль утихнет. Жить без ненависти — это свобода!
— Суку, которая нас на смерть обрекла, тоже простить?
— Да… простить и забыть о ней. Домой вернемся, а там наш сын… и дочь ждет.
— Сына и дочь эта тварь похитила. И когда мы дойдем — первое, что я сделаю — поеду искать эту мразь и моих детей.
Я не хотела в это верить. Не хотела думать о том, что с ними что-то случилось. У меня бы тогда никаких сил не осталось дальше дышать. Они с Зимбагой. Она должна была их спасти. Она же их любит и меня, и Хана.
Потом все сложнее терпеть стало. От голода живот жгло раскаленным железом, и горло саднило до беспрерывного кашля от жажды. Я уже не потела на солнце. Я поджаривалась на сухую.
— Тамерлан… если я не дойду домой, пообещай, что деда простишь ради меня. Пообещай мне… Не хочу, чтоб ты мстил, не хочу, чтоб дети в ненависти жили, чтоб знали жажду мести уже с детства. Обычными хочу, чтоб были, счастливыми. Пообещай мне!
— Молчать! Дойдешь, я сказал! Слышала меня? Только попробуй не дойти, я тебя с того света достану, поняла? За тобой пойду туда! Одну не отпущу! Обоих убьешь. Терпи и не смей говорить свое проклятое «если». Нет «если»! Ни черта обещать не стану! Это ты поклянись, что не посмеешь меня бросить! Клянись, Ангаахай!
— Клянусь! Не брошу тебя! Клянусь, любимый!
Остановился, застыл. Дрожит весь.
— Никто так не называл…
— Я буду.
— Будь! Не смей не быть!
— Буду!
— Нет никого кроме тебя. Слышишь? Никого, в этом гребаном мире у меня нет! Ты и дети! Никого из нас не будет… без тебя! Все на тебе держится…. и я тоже!
Я держалась. Я словно воскресла и восстала из пепла. Держалась руками за раскаленный воздух. Меня ведет от голода, от жажды. Перед глазами все плывет, теряется. И, кажется, я стою среди степи, и она не высохшая от солнца, а цветет травой изумрудной, птицы взмывают вверх и падают обратно в сочные стебли, слышен стрекот кузнечиков.
И это не степь, а поле наше родное, поросшее колосьями длинными. Проведешь рукой, и волнами идет, как море золотое, и вдалеке силуэт женский ко мне приближается. Я знаю, кто это, машу ей руками. Это мама Света. Такая, как я ее маленькой помнила. Волосы на макушке собраны в пучок, на лице легкий макияж, и платье ее любимое с маками развевается на теплом весеннем ветру.
— Мамаааа! — кричу и машу ей снова руками. — Мамаааа, а у меня сын родился! Слышишь? Мам!
— Знаю.
И ко мне идет. Приближается. На душе хорошо так, светло и спокойно. Я к ней руки тяну, а она вдруг головой отрицательно качает.
— Нет!
— Почему? Обнять тебя хочу! К тебе хочу, мамааа!
— Нельзя ко мне. Рано еще. К сыну иди.
И тает… исчезает. Растворяется среди колосьев.