В остальном, конечно, Цветаева желала, чтобы «Современные Записки» продолжались и отнюдь не закрывались (а они переживали нередко финансовые кризисы). Но не потому, чтобы она была ими довольна, а просто потому, что нужен же был хоть какой-нибудь русский журнал, где бы можно было печататься.
Из данного сборника мы узнаем некоторые любопытные детали. Например, о ее дружбе и переписке с поэтом Арсением Несмеловым в Харбине, о том, что знаменитый советский историк М. Покровский ухаживал в молодости за ее сестрой Валерией. Не раз упоминает она в письмах о своей работе над поэмой о Царском Селе, – поэмой, увы, для нас утраченной…
Примечания, составленные Л. Мнухиным, порою причудливы и экстравагантны. Нужно ли объяснять читателям, берущим в руки книгу о Цветаевой, что «Война и мир», «Детство и отрочество» – романы Л. Н. Толстого? Если уж быть столь пунктуальным, не следовало ли бы тоже уточнить, что мол: «А. Пушкин – известный русский поэт»? Чего, по счастью, г-н Мнухин все же не делает!
Совсем уж идиотский характер носят на наш взгляд переводы с русского на советский, типа: «Ревель (Таллинн)». Притом же, отметим, – с двойным н! Французского языка комментатор, полагаем, не знает. Иначе почему у него появляется фантастическое издательство Hauchette? Сколько нам известно, существует только Hachette.
Ну да собранные в этом томике в 100 страниц материалы представляют серьезную ценность независимо от дефектов оформления.
А. Эфрон. «Письма 1942-1945» (Москва, 1996)
Чувствуешь, читая, отвращение и… ужас. Не потому, что автору досталось, как она выражается сама, «нелегкая судьба». Такая же и еще хуже выпала несчетному множеству жителей СССР в ту проклятую сталинскую эпоху.
Но что творилось с душой этой молодой женщины, вполне культурной и даже талантливой?! Она погубила себя, свою мать, выдающуюся поэтессу Марину Цветаеву, своего брата (тот тоже был не без вины; но и был-то еще ребенок). Если бы не она, – никогда бы их семья не вернулась в Россию! Она являлась движущей силой этого безумного поступка…
Но где в ее письмах выражение раскаяния, покаяния, – хотя бы тень подобных чувств? Ни капли… Положим, в письмах из концлагеря и из ссылки, – не разоткровенничаешься. Но ведь никто же ее не заставлял, в письмах к теткам, поздравлять их с годовщиной Октябрьской революции (и в таких пламенных словах, как у нее…). Хороши и тетушки; одна из них – лишенка, дочь священника. За что же бы ей любить большевиков?
И как нелепо звучат выражения радости, что она мол «вернулась на родину», что она живет мол в такой замечательной стране… Что же это за жизнь, – в северных лагерях, потом в Туруханске, о прелестях которой она довольно подробно рассказывает?
И совсем уж дико выглядят ее пожелания сохранить и передать потомству память об отце Сергее Эфроне. О нем память, – к несчастью для него, – сохранится: как о муже Цветаевой. А его чекистские подвиги, о коих с гордостью, настойчиво твердит дочь, – они ведь уже вызывают у современников и, несомненно, еще больше будут вызывать у грядущих поколений, глубокое омерзение.
Вещи, вроде участия в убийстве невозвращенца И. Рейсса и многое другое… Увы, и сама Аля к чекистской работе была тесно прикосновенна.
Переписка ее делится на две части. Вторая, главным образом, посвящена ее хлопотам по изданию произведений Цветаевой в СССР. И тут, с удивлением, приходится констатировать, как плохо она творчество матери понимала! Она энергично отталкивается от лучшего в ее сочинениях, от прекрасных романтических пьес (Аля вообще терпеть не может никакой романтики) и, уж конечно, от гимна в честь Белого Движения, который представляют собою поэмы «Белый Стан» и «Перекоп». Будь оно возможно, – она бы, без сомнения, эти стихи просто уничтожила!
А близки и дороги ей по-настоящему, – только заумные, экспериментальные произведения Марины Ивановны (в значительной мере навеянные влиянием Пастернака и Маяковского). Тщетно ей трезвые друзья, как Казакевич и Тарасенко, пытаются объяснить, что до подсоветской публики лучше дойдут ранние, а не поздние сочинения Цветаевой.
Впрочем, дурной вкус твердо присущ Ариадне Сергеевне: достаточно почитать ее безапелляционно глупые суждения о Ростане, Готье, Гюго…
Презрительные, враждебные отзывы о белогвардейцах (за исключением тех, кто «искупил вину» служением советскому режиму!) попадаются в ее письмах даже в конце ее жизни. А критика Сталина, – каковая все же возникает, – носит очень робкий, осторожный характер. Осуждения же революции мы не найдем у нее нигде…
Немудрено, что она не могла сойтись с Н. Мандельштам. Та-то, человек большого ума, все поняла и оценила. А Аля сама о себе говорит в одном месте, что «чересчур умна». Надо признать, что своим поведением она такой оценки, в жизни, никак не подтвердила!