«Откуда-то появилась у меня на столе ужасная книга: Иванов-Разумник[220]
“Тюрьмы и ссылки” – страшный обвинительный акт против Сталина, Ежова и их подручных: поход против интеллигенции. Вся эта мразь хотела искоренить интеллигенцию, ненавидела всех самостоятельно думающих, не понимая, что интеллигенция сильнее их всех, ибо если из миллиона ими замученных из их лап ускользает, один, этот один проклянет их навеки веков, и его приговор будет признан всем человечеством».Или, когда его на лекции спросили: «Отчего застрелился Маяковский?» – «Я хотел ответить, а почему Вас не интересует, почему повесился Есенин, почему повесилась Цветаева, почему застрелился Фадеев, почему бросился в Неву Добычин[221]
, почему погиб Мандельштам, почему расстрелян Гумилев, почему раздавлен Зощенко, но к счастью воздержался».«Больно к концу жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых, бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты – и тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть, – оказался разгулом бесправия и полицейщины».
Во всяком случае, многое можно Чуковскому простить за такие мысли, уже в последние годы жизни, в 1967 году:
«Замучен корректурами 5-го тома своих сочинений – где особенно омерзительны мне статьи о Слепцове. Причем я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция – это хорошо, а мирный прогресс – плохо. Теперь последние 40 лет окончательно убедили меня, что революционные идеи были пагубны».
Давно бы так!
К числу наиболее ценных страниц «Дневника» надо отнести зафиксированные в нем высказывания подсоветских писателей друг о друге. Приведем (будучи ограничены размерами статьи) одно – Тынянова[222]
об А. Н. Толстом, в связи с «Петром Первым»:«Так как у нас вообще не читают Мордовцева[223]
, Всев. Соловьева, Салиаса, то вот успех Ал. Толстого. Толстой пробовал несколько желтых жанров. Он попробовал желтую фантастику (“Гиперболоид инженера Гарина”) – провалился. Он попробовал желтый авантюрный роман (“Ибикус”) – провалился. Он попробовал желтый исторический роман – и тут преуспел – гений!»Относительно общей культурности Чуковского, приходится ее несколько переоценить. Он, видимо, знал только один иностранный язык – английский; а ведь настоящая русская интеллигенция как правило знала минимум три.
Да и чувство вкуса нередко ему изменяет: читаешь не без удивления его презрительные отзывы о Конан Дойле и об Агате Кристи, и одобрительные о смертельно скучных Троллопе[224]
и Джейн Остин[225]. Сказывается наследие Чехова и шестидесятников.А вот о Фолкнере согласимся с его отзывом: «Противный писатель!»
Исключительное значение имеют составленные Е. Чуковской примечания к запискам ее деда: десятки страниц имен людей, помянутых в «Дневнике» с уточнениями, на каждом шагу: «расстрелян», «умер в заключении», «покончил с собою».
Подлинно, мартиролог! И какой жуткий…
Чуковский как критик
Мы привыкли думать о Чуковском как о блестящем литературном критике, которому большевицкий строй помешал развернуть его талант. Хотя его критические статьи часто представляют больше совершенства формы и остроумия в выражениях, чем проникновение в глубину вопроса.
Опубликованный в Москве в 1997 году, его дневник за годы с 1901 по 1929 приносит нам скорее разочарование, чем удовлетворение.
Он со слепым восторгом говорит о Блоке, вплоть до того, что восклицает: «С его смертью кончилась литература русская!» Тогда как о Гумилеве, с которым был близко знаком, отзывается с оттенком снисходительности.
Хуже того, когда поэтесса М. Ватсон выразила свое негодование по поводу расстрела поэта, Чуковский обругал ее сволочью (правда ему потом и стало стыдно…).
Хорошо, что он прожил долгую жизнь: в конце ее он о том же расстреле и сам писал с возмущением, как и о других злодеяниях советской власти (в которой, – что ему делает честь – полностью тогда разочаровался).
Мы знаем, что позже слава Блока в какой-то мере померкла; а слава Гумилева стала расти, – и растет чем дальше, то больше.
В очень скверном свете встает из «Дневника» А. Ахматова, с наивной хвастливостью заявляющая, что ее стихи-де лучше, чем стихи Гумилева, и с ядовитой злобой передающая сплетни об его вдове. Ревность к человеку, которого она сама не умела ценить, не вызывает сочувствия, а похвалы себе самой звучат смешно, вызывая в памяти поговорку: «Гречневая каша сама себя хвалит».
Совсем уж плохой вкус и полное отсутствие проницательности выражено в суждении Чуковского о Честертоне: он мол – «пустое место» (!). Признавая заслуги автора «Дневника», особенно в области детской литературы, и, в частности, как создателя бессмертного «Крокодила» – думается, что не ему бы судить о гениальном мыслителе, справедливо пользующемся теперь признанием и в постсоветской России.