Жуткий рок тяготел над американской танцовщицей! Проницательная цыганка наверно сказала бы ей: «Берегись автомобилей!» Одна автомобильная катастрофа отняла у нее двух ее детей, другая, позже, отняла и жизнь…
Что до ее связи с Есениным, в основе которой лежало, видимо, сильное взаимное влечение, – оная была обречена на крах с первого момента, в силу отсутствия у них общих взглядов и разница, весьма глубокая, в их миропонимании.
Эксцентричная американка создала себе фальшивый кумир из советской России; впрочем, довольно типично для западной левой интеллигенции! «Ах, великий социалистический опыт!» Есенин же, даже если на какой-то момент и мог иметь иллюзии подобного рода, быстро их изжил и большевизм становился для него все более и более невыносимым. Как они могли друг друга понять?
Характерен запечатленный в данной книге разговор этих курьезных супругов (через переводчицу):
Айседора: «А ведь большевики-то правы. Никакого Бога нет. Это понятие устарело». Есенин: «И все-таки какой же ты, Изадора, в сущности, ребенок… До седых волос вот дожила, а так и не поняла самого главного: в этом мире все от Бога. И музыка, и поэзия, и живопись, и даже танцы твои – все от Него».
Движимые от природы в разные стороны, не имея духовной близости, они не могли дать друг другу ничего важного в жизни. Откуда их разрыв…
А после разрыва, они оба пошли, – разными путями, – к трагическому концу.
Подлинный Есенин
Меня всегда удивляла острая враждебность к Есенину, заметная у старой эмиграции в Париже, в особенности же в литературных и паралитературных кругах. Стоит упомянуть его имя, и непременно услышишь одну из следующих вещей: что все его стихи, это – «сердцещипательные частушки под тальянку»; или что «любить Есенина, это – такой же дурной вкус, как любить Надсона»; или, наконец, от более культурных, что «вся лирика Есенина вышла из двух строчек Блока».
Если вообще имеет смысл отвечать, то разве что на это последнее обвинение, менее глупое, чем все остальные. «Две строчки» или точнее четверостишие, о каковом идет речь, это, понятно: «Россия. Нищая Россия…» Но как же не понимать, что у Блока это – лишь перепев гениального тютчевского начала: «Эти бедные селенья…»? Если бы не было Блока, рязанский соловей почерпнул бы свои мотивы из оригинала; да и без Тютчева нашел бы их у Лермонтова («Люблю отчизну я, но странною любовью»), у А. К. Толстого («Край ты мой, родимый край…»), или, уж если на то пошло, у Державина («Зрел ли ты, певец Тииский…»).
Отбросим мимоходом дремучую ерунду, какую иногда городят о некультурности Есенина: русских поэтов он знал превосходно, да и вообще образование у него было весьма неплохое; кроме разве знания иностранных языков; да и то…
Что есть общего во всех этих замечательных стихах, это – русский патриотизм, в чистом виде, искренний и неподдельный. Поэтому они и говорят так властно нашему сердцу. И если Есенин внес тут вполне неповторимое свое, то это – истинную, нутряную народность, в которой его, пожалуй, в русской литературе никто не превзошел. Именно потому и звучат так часто его слова той видимой безыскусственностью, которая и есть как раз самое истинное, самое высокое искусство.
Чтобы этого не ощущать, нужна та стена глухого предубежденья, какой, увы, парижским литераторам не занимать. Но откуда же она взялась? Чем их нелюбовь к «последнему поэту деревни» объясняется? Упреки в большевизме отдают фальшью, так как те же люди снисходительно, а часто и с симпатией, говорят о Маяковском. Обвинения в богохульстве (они всегда делаются) тоже лишены содержания: Есенин, как раз не Блок. Религиозное чувство у него слишком ярко, слишком сильно проявляется, чтобы его можно было отрицать; а те элементы кощунства, какие у него встречаются (половину того, что при спорах цитируют, вообще притягивают по недоразумению) есть неизбежная дань противоречивой эпохе и тем внутренним и внешним конфликтам, какие ему пришлось пережить.
Или уж поэта ненавидят за самый факт его крестьянского происхождения? Вероятно, для многих по крайней мере, не без того. Но главное-то, по-видимому, не в этом.
Не так давно, я испытал вдруг впечатление, что наконец нашел объяснение всем изумлявшим меня аномалиям эмигрантских вкусов. Это случилось, когда мне зачем-то понадобилось перечитать «Петербургские зимы» Георгия Иванова, и я наткнулся там на такое место:
«Поздней осенью 1916 г. вдруг распространился и потом подтвердился “чудовищный слух”: “Наш” Есенин… представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце, читал ей стихи, просил и получил от Императрицы разрешение посвятить ей целый цикл в своей новой книге!»