– Ай, сердитая какая! – снова рассмеялся парень, унялась рябь, притихла волна у берега. – Сделал бы тебя царицей морской, так все рыбы строем бы ходили, как на параде! Так нет же, не любо тебе реками да озерами владеть, хочешь навек у Хожего в услужении ходить, границу для него сторожить. А он сегодня приласкает, а завтра прочь уйдет – и останешься здесь одна, и людям и нелюдям одинаково чужая, будешь над рекою ходить да меня вспоминать.
Обулась Глаша, а все не уходит, водяного разглядывает. Видный парень, красивый. У Глеба-то черты погрубее, а этот изящный, точеный весь, на коже бронзовой капельки воды бриллиантами сверкают, и глаза точно омуты – так и затягивают. Хожему в глаза иной раз страшно смотреть – темно больно, а этот мягко глядит, по-кошачьи.
Точно нашептал кто на ухо слова песни старой. Тряхнула Глаша головой, чары сбросила, повернула колечко на пальце, крыльями взмахнула да в небо поднялась. Долго виднелась у самой кромки воды темная фигура водяного, далеко разносился над лугом его звонкий, ручьистый смех.
Не полетела Глаша в деревню, к бабке вернулась. Коза и в самом деле домой пришла, у ворот ее Аксютка догнала. Долго бабка ругалась и в наказание после обеда отправила Аксюту грядки полоть. Глашу бабка не наказывала, но сидеть без дела, пока сестра работает, та не могла, взялась посуду мыть. Глядит в таз с водой, да чудится, что глаза зеленые за ней и оттуда подсматривают. Выплеснула воду поскорее, принялась полотенцем тарелки натирать и будто невзначай у бабки спрашивает:
– Почему про Хожего каждая курица кудахчет, а про водяного я до сих пор ничего не слышала?
Агафья у печки остановилась, полотенце чуть не выронила, обернулась да прищурилась:
– А где ж ты о нем нынче услышала?
– Видела его, – отвечает Глаша, а сама все на умывальник нет-нет да и глянет.
Нахмурилась Агафья, выглянула в огород, велела Аксютке со двора не ходить, потом закрыла дверь на засов, занавески задернула на окнах и присела поближе к Глаше на лавку.
– Где видела?
Покраснела Глаша, потупилась:
– Подглядывал за нами на озере. А как Аксюта ушла, вышел мне зубы заговаривать.
Бабка губы пожевала задумчиво, головой покачала:
– Вернулся, значит, окаянный. Лет полсотни о нем не слышали. Он как Ефросю, земля ей пухом, сбил с пути, Хожий долго гонял его по рекам да болотам, мы уж думали, насмерть загнал, а потом и вовсе забыли про него. А Хожий его, значит, пожалел.
Вспомнились Глаше слова, что водяной о милом ее говорил, мол, камень у него вместо сердца. Да какой же камень, раз пожалел он брата? Нет, наговаривает он все на Глеба, заронить в ее сердце сомнение хочет, с пути, как Ефросинью-покойницу, сбить, в топь уволочь. Да только напрасно он речами звонкими разливается. Хожий ее на руках носит, каждую пылинку сдувает – никогда не поверит Глаша, что оставить ее может да уйти прочь.
– Как не пожалеть, коли брат родной.
– Не родной он, от другой матери, – отозвалась Агафья, а сама все глядит задумчиво в стену да головой качает. – Много он тут дурного натворил, сколько девушек молодых в реку заманил, скольких рыбаков потопил, а уж коров да гусей и вовсе без счету в болоте сгинуло. Поди ж ты, в канун Купалы воротился!
Повернулась к Глаше, оглядела всю с головы до пят.
– Помнишь песню, что о нем поется?
Глаша плечами повела – то ли поежилась от воспоминаний, то ли не помнит. Вздохнула бабка, словно на память девичью посетовала, да запела тихонько:
Песня про водяного