Некоторые читатели были шокированы и, более того, оскорблены даже не столько смыслом, сколько формой стихотворения. Столь скандальный эффект производило столкновение четырехстопного хорея с трагической темой блокадного голода. Анализируя это стихотворение, Илья Кукулин показал, что в русской традиции четырехстопный хорей ассоциируется в первую очередь с детскими стихами – от сказок А. Пушкина до «Мойдодыра» К. Чуковского и «Дяди Степы» С. Михалкова444
. А А. Жолковский в своем разборе стихотворения Заболоцкого «Меркнут знаки зодиака» раскрыл связь этого размера с ОБЭРИУ и их игровыми фантасмагориями445.В обсуждении этого стихотворения на страницах журнала «Новое литературное обозрение» критики предложили несколько в равной мере убедительных прочтений. Кукулин интерпретирует его как драматический и неразрешимый конфликт по крайней мере двух дискурсов: одного, восходящего к детской поэзии и ОБЭРИУ, и другого, напоминающего о «Реквиеме» Ахматовой (отдельные части, которого также написаны четырехстопным хореем). По мысли Кукулина, «В Ленинграде, на рассвете…» демонстрирует сам процесс апроприации властью позиции тех, кто умер в блокаду, процесс, обесценивающий трагедию, которая на наших глазах превращается в гротескную сказку, блокируя историческую память446
.Станислав Львовский обращает внимание на посвящение консервативному петербургскому философу Александру Секацкому. Он доказывает, что все стихотворение Пуханова направлено против неоимперской, «гиперборейской» идеологии, которую продвигает Секацкий447
. В соответствии с этой идеологией, намеренное, экзальтированное страдание служит главным доказательством превосходства духа над телом и является центральным уроком всей советской цивилизации. Тезис, который Пуханов подвергает саркастической деконструкции.Соглашаясь с критиками, я бы хотел добавить, что стихотворение травестирует сам процесс символизации, фундаментальный для советской политики памяти. Как доказывает в своей статье Ирина Каспэ448
, блокада Ленинграда была не просто сакрализирована в советской и постсоветской культуре; сакрализации были подвергнуты наиболее осязаемые воплощения смерти – или, вернее, ада, преисподней, символически противоположной небесному граду коммунистического будущего или капиталистического настоящего, в зависимости от предпочтений читателя.Стихотворение как раз и материализует этот переход из реального, хотя и умирающего, города в пространство трансцендентного страдания и героизма.
Эта трансформация носит «стратегический» характер. Город, извлеченный из сферы жизни, становится невидимым и непобедимым. Процесс символизации оказывается идентичным процессу поглощения прошлого мемориальным дискурсом. Перевод в измерение исторической памяти предполагает замещение «живой плоти» камнем или иной неорганической субстанцией: «Время выйдет, и гранит / Плоть живую замени´т».
Следовательно, как символизация, так и коммеморация предполагают пытку голодом и мучительную смерть еще живых жителей Ленинграда, и даже требуют этого. Стихотворение Пуханова, таким образом, помещает блокаду исключительно в сферу дискурса и аллегорически материализует те эффекты, которые производит поглощение блокадной реальности героическим дискурсом. Травматический опыт оказывается вытесненным враждебными друг другу, но в равной мере опустошающими интерпретациями блокадного опыта – интерпретациями, целиком и полностью принадлежащими сегодняшней культуре и ее дискурсивному режиму.
Сходный процесс «эвакуации» блокадного опыта в чисто дискурсивную сферу разворачивается в поэме Сергея Завьялова «Рождественский пост» (2010). Завьялов (родился в 1958 году), филолог-античник по образованию, начинал еще в самиздатских журналах 1980‐х, был членом «Клуба-81». В постсоветские годы опубликовал шесть книг поэзии и значительное количество эссе. В 2004 году уехал в Финляндию, а с 2011‐го живет в Швейцарии. Завьялов убежден в том, что «нет такого дискурса, который был бы адекватен материалу катастрофы, и нет такого рассказчика, которому было бы под силу об этой катастрофе рассказать»449
. В соответствии с этим тезисом он конструирует свою поэму как монтаж в равной степени неадекватных дискурсов о блокаде. Каждая из семи частей поэмы озаглавлена по календарной дате, начиная с 29 ноября 1941 года и заканчивая 7 января 1942-го. Каждая включает в себя сводку погоды; цитату из монастырского устава с диетическими рекомендациями на этот день Рождественского поста; реальный рацион питания, установленный в Ленинграде на этот день; фрагменты из бытовых разговоров; высокопоэтическую, хоть и нередко ироничную строфу и, наконец, отрывок из ежедневной сводки боевых действий. Каждая часть заканчивается молитвой.