Читаем Век диаспоры. Траектории зарубежной русской литературы (1920–2020). Сборник статей полностью

Ужасы блокады складываются в романе в нормализованный фон, и глубочайшая дегуманизация, связанная с блокадной «нормой», находит свое олицетворение в Максиме. Его трикстерство подчас превращается в сверхчеловеческий демонизм, подкрепленный правами и привилегиями полковника НКВД, правами и привилегиями, которые вызывают у него одновременно презрение и наслаждение. В этом смысле Максима лучше всего описывает фраза из романа Вишневецкого: «…мы как люди наступающего послечеловеческого будущего, как люди после крушения человека…» 458

Любовь Максима к юной и чистой Варе полностью соответствует романтико-модернистскому клише «любовь демона» – и средства для описания этой любви Курицын выбирает подчеркнуто банальные: «Глянул и онемел. Лицо идеальным овалом, из-под стильной шапочки черная челка, ресницы длиннющие, как антенны, вспушенные, нос с тонкой горбинкой […] и глаза – чистой воды изумруды. Все это он углядел в скупом струении синего маскировочного фонаря. Девушкино лицо как бы само освещалось внутренним тихим светом»459.

Глеба Альфу, протагониста «Ленинграда», блокада вдохновляет не только на запретную любовь к Вере Беклемишевой, но и на творчество – граничащее с оргиастическим эротизмом, питаемое ежедневными образами смерти и разрушения. Оратория, которую он сочиняет, экстатична по тональности, ибо празднует свободу, связанную с «выходом из истории и возвращением к праистории: миг, становящийся мифом»460.

Другой персонаж «Ленинграда», филолог Федор Четвертинский, путем лингвистического анализа приходит к выводам, подкрепляющим мифотворчество Глеба Альфы. В духе Серебряного века Четвертинский понимает блокаду как глобальное жертвоприношение, закладывающее фундамент нового мирового порядка: «Пусть происходящее, мысленно продолжал Четвертинский, приведет к высвобождению – ударом метафорического копья – солнца света, солнца правды. А мое, ваше, общее наше тело даже в гибели, в сокрушении – оттого и не страшных – ляжет в основание нового мира»461.

Эта поэтическая теория получает в «Ленинграде» самое жуткое подтверждение. Им становится смерть беременной Веры, убитой и съеденной ленинградскими каннибалами. Смерть, которая раздавливает и Глеба, когда он узнает о ней. Автор устанавливает связь между мифотворчеством Глеба и гибелью Веры одной страшной деталью – знакомые опознают отрезанную голову Веры: «…на ослепительном, сверкающем снегу недалеко от Таврического сада ей привиделась свежеотрезанная, необычайно хорошенькая голова молодой женщины, почему-то напомнившей чертами Веру Беклемишеву, с такой же, как у Веры, короткой стрижкой. Рядом – окровавленное белье и теплые чулки. Тело, очевидно, „пустили в дело“»462. Каннибализм и русская античность («Таврида») сходятся в этом образе, знаменуя кровавый исход мифотворческих проектов.

Проза Курицына и Вишневецкого воспроизводит те же самые модели различия, которые мы уже отмечали, анализируя поэзию и драматургию. Курицын, подобно Пуханову и Клавдиеву, проецирует блокадный опыт непосредственно на современность, что видно, например, по его пристрастию к стилистическим анахронизмам. Люди 1940‐х годов в его романе то и дело употребляют такие обороты: «мужик номер раз, без параши. Уважуха до потолка!», «толпа в экстазе колбасится», «он сегодня подробности не пробил», «вы же, говорят, сверхгипер», «Нужен дополнительный мониторинг! – Так мониторьте, черти полосатые!»463 Автор «Спать и верить» щеголяет написанием слова «яд» как «йад», характерным для интернет-сленга. Понятно, что все эти стилистические детали указывают на прочтение блокады как метафоры современности, а вернее, все тех же 1990‐х, создавших постгуманистическое состояние, где правят бал убийственные трикстеры.

Вишневецкий же, подобно Завьялову и Барсковой, пытается извлечь стилистическую эссенцию из потерянных и разбитых дискурсов позднего модернизма, сохраненных в частных документах (письмах, мемуарах), которые переработаны в его романе. Результат этой переработки парадоксален: экспериментальный по своей форме «Ленинград» тематизирует саму концепцию дистанцирования, знакомую по другим диаспорическим текстам. У Вишневецкого дискурсивная дистанция воплощает не «абсолютное эпическое прошлое» (как у Завьялова) и не утопическую гетеротопию (как у Барсковой), но возращение в мифическое пра-время – вернее, не-время, до-время мифотворчества, где смерть и предельная свобода слиты воедино.

Таким образом, несмотря на «пористость» современной диаспоры, несмотря на интенсивное интеллектуальное и эмоциональное общение через интернет, между текстами о блокаде, написанными эмигрантами и российскими авторами, все же обнаруживаются некоторые достаточно устойчивые различия:

• Дистанцирование блокадного опыта от современности в эмигрантских текстах / его почти декларативная проекция на современность в российских текстах;

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

100 великих мастеров прозы
100 великих мастеров прозы

Основной массив имен знаменитых писателей дали XIX и XX столетия, причем примерно треть прозаиков из этого числа – русские. Почти все большие писатели XIX века, европейские и русские, считали своим священным долгом обличать несправедливость социального строя и вступаться за обездоленных. Гоголь, Тургенев, Писемский, Лесков, Достоевский, Лев Толстой, Диккенс, Золя создали целую библиотеку о страданиях и горестях народных. Именно в художественной литературе в конце XIX века возникли и первые сомнения в том, что человека и общество можно исправить и осчастливить с помощью всемогущей науки. А еще литература создавала то, что лежит за пределами возможностей науки – она знакомила читателей с прекрасным и возвышенным, учила чувствовать и ценить возможности родной речи. XX столетие также дало немало шедевров, прославляющих любовь и благородство, верность и мужество, взывающих к добру и справедливости. Представленные в этой книге краткие жизнеописания ста великих прозаиков и характеристики их творчества говорят сами за себя, воспроизводя историю человеческих мыслей и чувств, которые и сегодня сохраняют свою оригинальность и значимость.

Виктор Петрович Мещеряков , Марина Николаевна Сербул , Наталья Павловна Кубарева , Татьяна Владимировна Грудкина

Литературоведение
История Петербурга в преданиях и легендах
История Петербурга в преданиях и легендах

Перед вами история Санкт-Петербурга в том виде, как её отразил городской фольклор. История в каком-то смысле «параллельная» официальной. Конечно же в ней по-другому расставлены акценты. Иногда на первый план выдвинуты события не столь уж важные для судьбы города, но ярко запечатлевшиеся в сознании и памяти его жителей…Изложенные в книге легенды, предания и исторические анекдоты – неотъемлемая часть истории города на Неве. Истории собраны не только действительные, но и вымышленные. Более того, иногда из-за прихотливости повествования трудно даже понять, где проходит граница между исторической реальностью, легендой и авторской версией событий.Количество легенд и преданий, сохранённых в памяти петербуржцев, уже сегодня поражает воображение. Кажется, нет такого факта в истории города, который не нашёл бы отражения в фольклоре. А если учесть, что плотность событий, приходящихся на каждую календарную дату, в Петербурге продолжает оставаться невероятно высокой, то можно с уверенностью сказать, что параллельная история, которую пишет петербургский городской фольклор, будет продолжаться столь долго, сколь долго стоять на земле граду Петрову. Нам остаётся только внимательно вслушиваться в его голос, пристально всматриваться в его тексты и сосредоточенно вчитываться в его оценки и комментарии.

Наум Александрович Синдаловский

Литературоведение