— Г-господине. Господин воевода. Иван Акимович… Ты ж нас не… не выдашь? Я скажу брату — мы поделимся. Третью часть! Там знаешь сколько получится?! Ты и представить не можешь! Не сотни, не тысячи — сотни тысяч! Золотых! Безантов! По здешнему — гривен кунских. Богаче любого князя станешь! На всю жизнь хватит! Лёд сойдёт — я человечка пошлю. Туда, в Царьград. Там есть люди, я знаю! Они столько отсыпят…! Вечным спасением клянусь! Вот!
Он поднял золотой крестик, висевший у него на шее и истово приложился к нему.
Я глянул исподлобья на этот страстный поцелуй, на его юношеское, раскрасневшееся от выпитого, от переживаний и страха, лицо. Полное трепетной надежды, глубоко задушевного стремления убедить, уверить меня.
— Хм… Давай-ка дёрнем.
Булькнул ему большую половину из моей рюмки.
Он с готовностью схватил свою, жадно выглядывая на моей физиономии признаки согласия с его предложением. Мы же пьём вместе! Мы же не враги!
— Ну, за просветление. Мозгов.
Мда. Всё-таки подкрашенный спирт и настойка на клюкве — две большие разницы. На вкус и на послевкусие. Закусил под неотрывным жадно ждущим взглядом.
— Подкупить меня хочешь? Как Попрыгунчик Бастия? Бастия я угомонил. Сколь верёвочке не виться… Собаке — собачья смерть. Продажной собаке — тем более. Вы совершили преступление. Ты — вор. Противу церкви и государя.
— Нет! Это всё Михалко! Это ему денег надо! А он старший! Я его послушал. А резал — он. И придумал он. И спрятано у него. А я… пожале-е-ей… не губи-и-и…
Он сполз на пол и на четвереньках подобрался к моим ногам, пытаясь их поцеловать. Нехорошо — мы ещё не мылись.
Да уж, Боголюбский здорово их запугал. Хотя, вернее, эмоциональный фон этого парня последние полтора года формировал Попрыгунчик. Запугивая и натравливая. Разными слухами и страшилками.
Михалко эти годы делал дело: ходил на половцев, управлял Росью, княжил в Торческе. А Гнездо жил «в запечке». Без собственной воли, без дохода. Прихлебателем у Попрыгунчика. Из милости. По благоволению младшего родственника. Который мог и в корме урезать. Не по злобе, а так, закрутился, дел важных много… Прихлебателю приходилось подыгрывать благодетелю. Искренне.
Подхватил парня за подбородок, поднял его лицо.
Надежда, мечта. Жаркая, искренняя, истовая. Что защищу, спасу. Пожалею. Не брошу в пасть этого страшного зверя. Который скоро святой и благоверный.
Похоже. Девять лет назад в этих же стенах я похоже смотрел на своего хозяина, на боярина Хотенея. С жаркой и искренней надеждой. Только мои ужасы не были персонифицированы. Мне было страшно всё, весь этот мир, все люди в нём. А не какой-то один Боголюбский.
— Когда-то давно полчища неверных осадили Царьград. В страхе смертном устремились люди в храмы божьи. И вот, во Влахернах, явилась им Богородица. И накрыла их невыразимым сиянием Покрова своего. Свет благодати, заключённой в Покрове, с течением времени ослабел, и сам он стал невидим. Но и так, невидимо, Плат Царицы Небесной оборонил град Константинов от нашествия.
Юный князь стоял передо мной на четвереньках, задрав лицо, а я почёсывал ему горло, как делает добрый хозяин в минуты хорошего настроения своему верному псу.
— Богородица спасла своих. Тех, кто пришёл с истовой молитвой в её храм. Множество иных христианских церквей в иных городах были разрушены. Я не имею Её Покрова, ибо ни человеку, ни ангелу не снести его. Но стараюсь следовать Её примеру: защищать своих. Ты — мой?
Всеволод, растерянно выслушавший пассаж, кажется не вполне поняв, уловив лишь концовку «защищать — своих», судорожно затряс головой.
— Да-да-да!
— Хорошо. Куда ж они его положили…? А, вот.
Пришлось встать, заглянуть в ящичек с банными мелочами, протянуть находку Всеволоду. Начав вновь, в который уже раз за время моего пребывания в «Святой Руси», воспроизводить, как старый граммофон, ритуал подчинения. Основанный на въевшемся в здешние души, подобно угольной пыли в кожу шахтёра, повсеместном чувстве рабства.
«Храбрость без ритуала — дерзость, мудрость без ритуала — самонадеянность» — будем же храбры и мудры.
Они все — рабы. Все рабы божьи. Припадающие, лобызающие и восхваляющие. Его. Господина своего. Все — рабы человечьи. Нижние — верхних, верхние — верховных. Символ первого рабства — крест. На шее и в душе. Символ второго — ошейник. Там же.
Они в этом выросли, они с этим живут. «Это ж все знают!». Их суть, чувства и мечты мечутся вокруг смены серебряного крестика на золотой. Покрасоваться. ГБ порадовать. Как будто смена одного элемента из таблицы Менделеева на другой, существенна для творца всего.
— Это — рабский ошейник. Вот тавро моё — лист рябиновый. Вот так приложить, концы свести до щелчка. Потом снять нельзя. Никому, кроме меня. Но даже и снятый, он оставляет след. След невидимый. След на душе твоей. След твоего рабства, след моего владения. Тобой. Твоими телом и душой, умом и разумом. Ты — имение моё. Мой холоп. Вещь. «Орудие говорящие». В ряду других орудий — мычащих и молчащих. И даже смерть не отменит это. На. Надень.
Он растерянно смотрел на меня.