— Ну, ты знаешь, у Гали с Антоном день рождения 5 мая. Умудрились в один день. Вечером пятого приходит Саша Борщаговский, мы — соседи, вручает Гале подарок и вдруг видит — Антон: маленький, животик выставил, мягкий, как у кузнечика, глаза большие. Надо же, забыл!.. Ему ведь сегодня шесть лет! Подошел, руку на плечо. «А для тебя, брат, у меня особый подарок». У того уже глаза горят, ну, ты ж понимаешь. «Ты завтра утром свободен?» Антон смотрит на нас с Галей. «Свободен». «Вот завтра утром в девять часов я жду тебя возле дома, у киоска с мороженым. Понял?» — «Понял». Ну, Антон, понятно, не спит полночи, что ты, какой там сон! Утром — смотрит в окно: ага, ждет. Александр Михайлович берет его за руку, подводит к мороженщице, говорит ей: «Это тот самый мальчик». И Антону: «Вот у этой тети каждый день можешь брать мороженое. Бесплатно. Любое, сколько хочешь». Антон показывает пальцем: «И это?» — «И это». — «И это?» — «Любое». — «А ребят могу угостить?» — «Конечно». Привел в первый же день одиннадцать мальчишек. Сам причем брал поменьше, подешевле — чего-то опасался, ну а ребятишки — понятно. Потом мы с ним в отпуск уехали, а продавщица все искала Борщаговского: сдачу вернуть!
Он гордился своими друзьями:
— А вот я тебе прочту сейчас строки, а ты угадай — чьи.
Читает. Угадываю:
— Ваншенкин.
Очень доволен:
— Точно, Костя! Ну, как! — Улыбка во все лицо, словно сам написал лучшие в жизни строки.
С талантом Аграновского можно сравнить разве что личное обаяние и простоту. Я говорю уже не о журналистском таланте: он и человек был талантливый. Прекрасно рисовал, иллюстрировал одну из своих книг: там и его Федоров, и Курбака. Замечательно фотографировал, вполне бы мог устроить персональную выставку (но в отличие от других знаменитостей, которые желают непременно, чтобы и их хобби тоже стали знаменитыми, он о выставках и не помышлял). Его устные рассказы украсили бы любую вечернюю телепередачу. Он сочинял романсы на слова Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Давида Самойлова. Пел. Собственные романсы под собственный аккомпанемент! Ваншенкин посвятил ему стихотворение, которое так и назвал — «Певец»:
— Как это «наугад»? Я же гениально играю на гитаре.— Толя возмущался, и все улыбались, все знали его собственное признание: «Я знаю только полтора аккорда».
Он едва слышно смахивал эти аккорды, тихо, проникновенно пел мягким своим баритоном. Режиссеры уговаривали его спеть в художественных фильмах. На телевидении предлагали ему передачу.
— Спасибо, нет.
Может быть, он опасался слов «однолюба», своего ж героя: «Я думал, вы серьезный человек, а вы на гармошке играете».
Друзья определили семью Аграновских лаконично: «Доброкачественная». О своих чувствах и привязанностях муж с женой говорили разве что с иронией. Изъяснялись. Словно жили этажом выше всех.
Как-то шли по рынку. Мороз был градусов за тридцать, зябнущие женщины, сидя на стульях, расчесывали какой-то псевдомохер, демонстрировали качество.
— Вот,— сказала Галя,— посмотри. Когда ты меня бросишь, найдешь какую-нибудь молоденькую, я буду одна кормить семью. Буду в такой страшный мороз сидеть и расчесывать мохер. Посмотри, тебе меня не жалко?
Что он ответил?
— Ну, во-первых, не так уж и холодно. Во-вторых, можно потеплее одеться.
…Это было так недавно.
— Какое же это было счастье! Тридцать два года! И он оставался для меня мужчиной в самом высоком смысле этого слова — всегда.
Его не сокращали? Но в нем сидел такой внутренний редактор, построже любого Главного. А кто сказал, что редактировать самого себя, иногда заранее отказываясь от дорогой строки, жертвуя частным ради общего, ради итога, что редактировать себя так жестко, так скрупулезно, как это делал Аграновский, кто сказал, что это — легче?
Один только раз я видел его, скромного интеллигента, во гневе. Руководитель отдела, будучи дежурным, самым, скажем прямо, примитивным образом «выправил» очерк Аграновского, и главное — не поставив его в известность.
— Как вы посмели! Кто дал вам право, без ведома и согласия. Такой правке я научу нашу курьершу тетю Машу за две недели!..
Толя был белый, губы дрожали. Тогда, семнадцать лет назад, у него был первый и единственный сердечный приступ.
А кто решил, что он был всеобщим любимцем? Не было этого и быть не могло. Нравиться всем — занятие весьма подозрительное. Люди разные, есть и завистники, есть и приспособленцы, да просто дураки, разве мало? Нравиться еще и им — последнее дело.
Нет. Приспособленцу он много лет не подавал руки. А с литератором, совершившим нижайший поступок, не здоровался все годы. Сколько? Тридцать два года.