Нужно лишь понять, что поэзия Соловьёва несомненно амбивалентна в значительной своей части. Он и
серьёзен и ироничен одновременно. Всесокрушающая ирония его не щадит никого и ничего. Он и себя
самого уничтожающе высмеивает.
Всё двоится у Соловьёва чаще именно тогда, когда он касается предметов самых важных и
серьёзных. Амбивалентность — двоение, но не раз-двоение. Целое не распадается на противоположные
начала, в нём заключённые, но удерживает их в себе неразрывно: как полюса в магните: сколько его ни
дроби, а любой кусочек всегда будет иметь оба полюса.
Но ирония опаснейшее средство. Всё вдруг начинает рушиться в ироничной перевёрнутости
взгляда на мир. Она угрожает не только поэзии, но и самой философии, всей поэтической мистике. Ирония
— всегда средство борьбы. С несовершенством мира, с его нелепостями, с его пороками. Она есть средство
заслониться от них, попытка уничтожить их, хотя бы в сознании своём. Но она грозит распространиться и
на всё, что попадает в поле её внимания. Не страх ли смерти прежде всего рождает её? Ирония и признак
слабости. Поэт пребывает в вечном споре с самим собой, в разладе.
Соловьёв выражал свои взгляды в форме художественных образов не только в поэзии. Есть и
прозаические опыты такого рода. Самым значительным примером явились не определимые по жанру "Три
разговора" (1899—1900) с включённой в них "Повестью об Антихристе".
Соловьёв ставит прежде всего проблему мирового зла. Собеседники в "Трёх разговорах" ведут спор
о зле. Сталкиваются различные точки зрения: обыденно-религиозная; культурно-прогрессивная,
либерально-религиозная и сугубо-религиозная. Завершаются разговоры чтением "Повести об Антихристе".
В повести автор раскрывает своё видение апокалиптических событий и царства Антихриста.
Эта повесть есть, как отмечал К.Мочульский, следствие пересмотра прежних воззрений, переоценки
собственных взглядов. Повесть есть во многом плод самоосуждения Соловьёва. Соловьёв сказал
действительно великое слово. В мире, где начиналась абсолютизация безрелигиозной нравственности и
человеческого гения (абсолютных гуманистических ценностей), он недвусмысленно возгласил, что и
высокая мораль, и гений, поставившие себя вне Христа, неизбежно начнут служить сатанинскому делу.
Но в последнем сочинении Соловьёва соединились сила и слабость его миросозерцания. Он
сохранил до конца надежду на абстрактно-этическое единение христиан, "соединение Церквей". Он, по
сути, пренебрегает и Апокалипсисом, заимствуя из него лишь некоторые немногие подробности. Это,
может быть, не так важно: всё-таки не богословский труд, а своего рода художественное произведение со
своею символикой. Но верность хилиастической ереси, надежда на тысячелетнее царство, воплотившаяся в
финале повести, весьма красноречивы. Прежде философ надеялся придти к Царству на земле через
соединение Церквей и теократию "естественно-историческим" путём, теперь он утвердил то же через
апокалиптические потрясения и то же церковное механическое объединение.
В этом проявила себя неискоренённая двойственность Соловьёва как мыслителя и религиозного
утописта.
5
Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866—1941), поэт, прозаик, литературовед, критик,
социальный мыслитель, не чуждый отчасти богословию, а прежде всего философствующий публицист
обозначил в творчестве своём начала и, быть может, концы развития многих эстетических, социальных,
религиозных идей своего времени, бытовавших в культурном пространстве XX столетия. Мережковского
можно определить как идеолога "серебряного века" с большим основанием, нежели кого-либо иного. И он
есть своего рода посредник между гораздо ранее обозначившимися стремлениями в отечественной
культуре и многими позднейшими блужданиями разного рода художников и мыслителей в сферах как
отвлечённого, так и практического миропостижения. По отношению к прошлому он часто эпигон, по
отношению к последующему — соблазнитель. У него встречаются поразительно тонкие догадки, даже
прозрения, но по самому свойству своего миропонимания Мережковский — еретик, навязывающий свои
заимствованные в прошлом заблуждения настоящему и будущему.
Мережковский создаёт из красоты идола и не желает, кажется, сознавать двойственности красоты; в
таком вознесении эстетического начала укореняются многие социальные и религиозные убеждения
Мережковского. Он провозгласил: "Мера всех мер, божественная мера вещей — красота". Более того, он
поставил красоту вне нравственной критики: "Красота образа не может быть неправдивой и потому не
может быть безнравственной, только уродство, только пошлость в искусстве — безнравственны".
Относительная истинность (безнравственны всё же не только пошлость и уродство) второй части
сентенции как бы заслоняет изначальную неправду.
Но истина и красота не всегда тождественны. Мережковский высказал принцип, которым будут