Я повздорил с братом, и вот, когда все ненадолго зашли за домик, я бешеным рывком оборвал бечевку. — Он сломался, — лицемерно закричал я, и все с огорчением увидели, как вдали, только-только миновав Дюйвендрехт, змей, покачиваясь, стал стремительно опускаться вниз. Мне стало очень горько, поскольку, хотя у моего старшего брата и водилась привычка тиранить меня, проступок оставался проступком. Утрата произвела на брата небольшое впечатление, но меня продолжали мучить сильные угрызения совести. Всякий раз, когда заходила речь о потерянном змее, я чувствовал, как на глаза мне наворачиваются слезы. Я никому не рассказал правды, но теперь, через столько лет, я все же решусь признаться, что это был я. Бечевка не лопнула, это я намеренно, из подлости, оборвал ее.
Дед мой питал к обоим своим внукам большое расположение. Из-за моей резвой семенящей походки он прозвал меня «чибисом». Он частенько брал моего брата с собой в город и покупал ему там с лотка соленую селедку. Правда, однажды, когда дед хотел отвести его на урок прописанной врачом лечебной физкультуры, — мама была занята — брат наотрез отказался. Мама не могла дознаться, что случилось, и в конце концов сама поехала с ним в город на трамвае. Два года назад брат объяснил, в чем было дело. В тот день в школе от весьма просвещенных людей он узнал, что старики иногда умирают. Он перепугался, что это произойдет с дедом по дороге, и решил, что один может заблудиться.
К тому времени как я пошел в гимназию, мы переехали в другой дом на той же улице, но теперь на верхний этаж. Здесь кончается мое раннее детство и наступают последние годы деда: начало упадка. При переезде это было уже заметно. Чтобы помочь нам, дед мой поднялся около четырех часов утра и отправился на старую квартиру упаковать кое-какие вещи. Мама застала его спящим в кухне; проснувшись, он был растерян и смущен.
Теперь, с верхнего этажа, можно было легко следить за ним из окна, когда он в своей черной пропотевшей куртке и прочих потрепанных одеяниях переходил улицу, шел мимо парка и скрывался за углом.
— Бродяга, — задумчиво сказал отец.
— Ему так нравится, — подчеркнула мама, которой в присутствии знакомых хотелось устранить любые сомнения в отношении благоразумия своего отца.
Когда посетители заставали сидящего у печки восьмидесятипятилетнего старика, он казался им здоровяком, прежде всего из-за его остроумных и метких высказываний. Однако никто не знал, что он раз за разом повторяет десяток одних и тех же замечаний, которыми его ежедневно просто распирало. Что касается спорта, он питал яростную ненависть к футболу, главным образом его раздражало, что мяч отбивают головой. «Скоро языком его ловить будут», — хмуро предсказывал он. Соревнования по гребле на каноэ также вызывали его неодобрение. «Сидят на голой заднице», — таково было его мнение о легких одеяниях гребущих дам. Заявление, что мир — это огромная психушка, являлось основной частью его аргументации, которая поначалу могла показаться оригинальной, но в дальнейшем оказывалась не нова. Он рассуждал, что война и разруха есть величайшие глупости; гости слушали и кивали. С некоторых пор у него завелась привычка отвечать на вопрос, как идут дела: «С горочки, потихонечку». «Он бы рад помереть», — торжественно говорила моя мать непосвященным, когда старика не было дома. Будучи не согласен с каким-либо мнением, дед заявлял коротко и ясно: «Все дребедень, все пустозвонство!»; если на этом дискуссия заканчивалась, дело обстояло не столь скверно, но, как правило, тут-то он и бросался в атаку. Его понятия о гигиене также чрезвычайно сильно отличались от наших. За двадцать прожитых с нами лет он ни разу не мылся; правда, каждую неделю переодевался в чистое белье. В свою защиту дед объявлял, что готов раздеться на глазах у всего города, чтобы показать, какой он чистый. Иногда, правда, его одолевал зуд, который он утишал уксусными примочками. Я ни разу не заставал его за мытьем головы, но раз в два месяца он выщелачивал волосы аммиаком. Ложась спать, он почти не раздевался, и уж точно никогда не снимал носков. Белую кружку с водой держал под кроватью, рядом с ночным горшком. Кружка цела и по сию пору: в ней стоят наши зубные щетки.
Он шаркал по дому в своих огромных туфлях, почти не отрывая ног от пола. Когда я порой изображаю его походку, мать кричит на меня и велит прекратить. Время от времени он прочищал глотку, — рык, нечто вроде «хей!», приводил в изумление посторонних.
За два года до начала войны мы переехали в городской дом, где с тех пор и обретаемся. Дед ходил взглянуть на него за день до переезда, и остался доволен. Однако он нашел, что на стенах чересчур много плюща. Это опять был верхний этаж.