Даже те, кто хочет стать писателем, в эти мгновения ощущают прикосновение счастья, но по возвращении домой их пронзает осознание своего жребия, поскольку описать пережитое им не удается. Сначала они принимаются наводить порядок в комнате, складывают бумаги в большие и малые стопки, затем усаживаются к столу у окна, но это не помогает. Пять строк — и лист бумаги летит в корзину. Я, по совету отца, даже дошел до того, что поставил на кровать у стены большое зеркало — так, чтобы видеть себя: это подстегивает работоспособность. Через полчаса гримасничанья и выдавливания прыщей я чуть было не запустил в зеркало пепельницей, но в последний момент удержался, поскольку зеркала очень дороги, и такое, в золоченой раме, обошлось бы в добрых пятнадцать гульденов. Только я собрался с мыслями, явилась в гости мамаша с маленькой дочкой. А я, горя нетерпеньем, как раз уселся за работу в гостиной, и уйти было бы невежливо. «Мама, сколько у голубя зубов?» — спрашивает дочка. — «Погоди, солнышко», — отвечает ее мать. Болтают дальше; прежде чем я успеваю предупредить мою мать, малышка обнаруживает в книжном шкафу блок-флейту. Пронзительные звуки прогоняют все одухотворенные мысли. Ну почему только я вынужден посвящать свои вечера бессмертному?
Да, тот, кто желает стать писателем, рано или поздно обнаруживает, что мы, злополучные дети человеческие, обречены трудиться, дабы было на что жить. Ежедневно, с раннего утра, отправляемся мы в здания или на рабочие площадки, чтобы выполнить работу, которая нам ненавистна, или увидеть людей, которые нам неинтересны; лишь вечером большинство из нас возвращается по домам. Лица желты от сухости в помещениях, в уголках глаз — комочки грязи, и даже тем, кто прикасался лишь к реестрам и ящикам с карточками, приходится мыть дома руки.
Многие из тех, кто это отлично понимает, сбегают из дому и бороздят моря в поисках чудесных земель, где истерзанный дух обретет исцеление. Другие же сочиняют стихи, в коих слова «вселенная», «прах», «любовь», «багрец», «Всевышний» и «ночь» мелькают столь часто, что их преспокойно можно заменять картинкой, облегчая труд наборщика.
Мы, желающие стать писателями, — терпим несказанные муки. Нас преследуют беспокойные мысли, сопровождаемые странными видениями, нас пожирают неотвязные сомнения в собственных силах. В папке лежат бесчисленные начатые рассказы и даже неотъемлемая часть романа: название. Ведь что может быть прекрасней, чем распределение предстоящей тебе великой работы: шесть повестей и девять романов, из которых один, состоящий из четырнадцати книг и семидесяти глав, ты должен закончить за шесть лет. Однако нужно следить за тем, чтобы подобные списки и планы не попадались на глаза домашним.
Постепенно жизнь становится нестерпимой пыткой. Всякий свободный вечер приходится запираться, отмахиваясь от суетных радостей жизни. Девушек больше не существует, друзья — докучливые, неотесанные создания. Со временем лицо твое принимает то самое болезненное выражение, которое часто истолковывают превратно: «Малость с прибабахом», — говорят доброжелатели. «Укатали сивку крутые горки», — говорит начальник предприятия, где протекает твоя ежедневная борьба за существование, — миленькая поговорка, позаимствованная из конного спорта. Есть отчего впасть в отчаяние, если самое большее, что ты можешь выдать за день, — это полторы страницы текста. Около половины десятого приходится вставать, бродить по дому, включать радио, молча его слушать и на пути назад заходить в кухню. «Места себе не найдешь?» — раздается из комнаты. «Неа, мам», — говорю я, запихивая в рот кусок хлеба с маслом. Это кусочничанье — от отчаяния, а не ради искреннего удовольствия.
Однако в конце концов, много вечеров спустя, к половине двенадцатого удается закончить рассказ. Смутное ощущение удовлетворения мешается с головной болью. Я прохожу по дому, в гостиной темно. «Спишь уже?» — спрашиваю я. — «Нет, — со вздохом отвечает голос, — подведи-ка мне часы». — Я зажигаю свет в комнате, где спят родители. — «Я написал». — «Ну, читай давай», — говорит мать. — «Отец спит?» — «Да храпит опять, ужас, а толкать его мало помогает». — «Ну, слушай, — говорю я. — Слушай внимательно и не задавай глупых вопросов». Этот тон помогает мне скрывать мою готовность прочесть написанное вслух.
«Ну же, начинай». — Окончив, я беззаботно спрашиваю: — «Ну как?» — «Да, да». — «Тебе понравилось?» — «Да». Большего от нее не дождешься.
Теперь становится ясно, что те, кто одобряет мой труд, делают это из сострадания, а те, кто его не одобряет, всего-навсего желают моей гибели, — думаю я с отчаянием, но в конце концов не без торжества.