Получилось — хуже не придумаешь. Если бы не сын, жить вообще стало бы нечем, и никакие деньги не принесли бы счастья, хотя ради них и ломались оба: сперва дом поднимали, потом одеться хотелось получше, потом... «Пусть бы опять дедова хибара, — думала она, следя за тенями на потолке, которые наплывали неслышными волнами. — Пусть бы и достаток прежний — молоко да хлебушко, но чтобы и жизнь прежняя — радостная и молодая. Да как же я ухитрилась просмотреть ее? Он, дурачок, пел: «На большую не прошу, дай на маленькую». А я-то, дурочка, поперву сама за большой бегала в лавку. Вот и добегалась. — И молила, обратя взор все к тем же блуждающим теням на потолке: — Сыночек, кровинушка моя, побереги честь свою. Не повторяй отца в худом. Жизнью тебя своей заклинаю!»
Какими длинными ни были ночи, но и они проходили; кряхтя, с печи слезал дед, начинал драть лучину, разводил огонь, шел по привычке во двор. Обряжаться Людмила Николаевна уже не могла, и скотину пришлось свести, но дед не мог сидеть на лавке сложа руки и торкал во дворе вилами в старый навоз, бурча себе под нос, что вот-де коровушку можно было бы и оставить, а то вернется внук с флотов, и творожку своего не будет, и сметанки, да и двор без коровы — это уже и не двор, а дровяной сарай, правда, в Коростыне никогда дрова в сараях не прятали, складывали их под навесами в поленницы.
— Перестань, дедуля, — просила его Людмила Николаевна. — Не по своей воле свели скотину. Мочи моей не стало.
— Я и говорю, что мочи нет, — согласился дед. — А то разве поднялась бы рука? Красниковы никогда не числились с худого десятка, а жить пришлось будто самые худородные.
— Сереженька отслужит, пусть сам решает, как ему жить.
— Это конечно, — соглашался дед, но, подумав, все-таки уточнял на свой манер: — Только решай не решай, а без коровушки жить плохо.
— Заводи, если могутной, а я тебе, видать, уже не помощница. Вот только Сережку дождусь...
— А может, вызов пошлем ему? Говорят, отпускают, если врач подпишет.
— Не торопи меня туда... Успею еще.
Людмила Николаевна все утро серой тенью бродила по дому, принялась подметать, но веник не слушался ее, пыталась помыть посуду, но и тарелки валились из рук. Она прилегла, натянула старенький полушубок на ноги и попросила:
— Свозил бы ты меня, дедуля, на кладбище. Мамушку хочу проведать. И его тоже. Хоть и плохо мы с ним последние деньки доживали, а все равно — свой.
Дед было закочевряжился, но взглянул на ее узкое, исхудавшее лицо с серыми разводьями под глазами и засуетился.
— Ладно уж... Может, бригадир лошаденку даст. Так мы мигом и обернемся, — приговаривал он, запихивая свое тощее тело в душегрейку. — Это ж, конечно... Вот и я давненько... Да уж ладно.
Он вышел в сени, впустив в дом белый клуб морозного воздуха, и валенки его проскрипели по снегу в заулке. Вернулся он только к обеду, разрумянившийся и веселый. Людмила Николаевна поняла, что он где-то приложился, но виду не показала, а дед ничего и не скрывал.
— Лошадушку сразу дали. А упряжь где взять? Пришлось конюха угостить, Васю Мокрова. Он и тропинку к могилкам расчистил. Маленькой не отделался. Ну и понятно... Ты уж прости. Нынче мужики без бутылки шагу не ступят.
— Домой бы надо было зазвать. И тепло тут, и посуда чистая...
— Не, ничего, — сказал дед, умолчав, что зазывал Васю Мокрова домой, да тот не захотел идти к больной — побрезговал. — Мы прямо в конюшне. Там и лещик вяленый нашелся. А лошадки — тварь чистая.
— Деньги возьми за божницей, — сказала Людмила Николаевна.
— А не надо, — лихо сказал дед. — У меня на это капиталец есть.
— Ты-то хоть не пей, — с тоской в глазах попросила Людмила Николаевна.
Дед сразу присмирел.
— Для дела ежели, — сказал он покаянно. — А так я ни-ни.
Людмила Николаевна собиралась долго, пересмотрела все платья в шкафу, почти не надеванные. «А куда было надевать-то?» Наконец сняла шерстяное, бордовое, которое купили ей в Руссе после того, как она разрешилась Сережкой. Тогда она была тонюсенькой, а платье все равно оказалось тесноватым, но она давно хотела такое и лукаво сказала мужу: «Кончу Сереньку кормить и еще похудею». Сейчас и это платье болталось на ней, словно мешок, но снимать его уже не было сил. Она нашла кожаный поясок, бывший в моде лет десять назад, подпоясалась, и, глядя на нее, дед даже украдкой смахнул слезу — такой она была угловатой и жалконькой. «Сам убрался и ее поволок за собой, — подумал он. — Ох, дела-дела...»
— И ехать уже будто не хочется, — присаживаясь на краешек лавки, сказала Людмила Николаевна. — Вот и не принималась-то ни за что, а уже устала.
— Полежи. Я один вмиг обернусь. Что скажешь, то и сделаю.
— Раз собралась, надо ехать. В другой раз, может, и не соберусь. Только вот посижу маленько, дух переведу.
Дед пошел задать лошади сена, размел снег возле двора, внутри которого стоял еще хлев, но и сам двор, и хлев уже были нежилыми, простуженными Шелоником, гулявшим в них, как на воле. Когда дед вернулся в дом, Людмила Николаевна все еще сидела на лавке, перебирая длинными, тонкими пальцами кисточки у платка.