— Я часто думаю о нем, — сказала Наташа Павловна, тоже склонив голову. — «В битве за родину был он завистливым сгублен ареем...» А ведь он был поэтом, любил, страдал, ненавидел, радовался вот этому морю и этому солнцу — посмотрите, какое оно красное! А потом пришли ареи и уничтожили эту жизнь. По какому праву? — спросила она, понизив голос до шепота.
— По праву сильного, — не задумываясь, ответил Суханов.
— Там за бухтой на месте белого города недавняя война тоже оставила одни развалины. — Наташа Павловна подняла на Суханова глаза и спросила: — Вам не бывает страшно за людей?
— Наверное, бывает, — неуверенно ответил Суханов. — Может, поэтому я и форму надел.
— А это не красивые слова?
И тогда Суханов спросил в свою очередь:
— А разве красивые слова — это всегда плохо?
— Нет, почему же, если слова — это дела. — Она поддела носком туфли камешек, и Суханов подумал, что они вовсе не жали ей ногу. — Вам никогда не бывает одиноко?.. Хотя что вы можете понимать в одиночестве?!
Суханов долго молчал, обдумывая, что бы это ему сказать: одиноким, наверное, он все-таки был, но что такое одиночество, он представлял себе довольно смутно.
— По всей видимости, одиночество — это когда бывает больно, а люди этого не понимают, — не слишком уверенно сказал Суханов.
— Пожалуй, — согласилась Наташа Павловна. — Впрочем, не всегда. Чаще всего от того, что люди понимают, лучше не становится. — Она нагнулась, сорвала кустик полыни, понюхала его. — До чего же стойкий запах. Немного горький и немного печальный. Запах одиночества.
— Полынь — трава седая, — заметил Суханов, вспомнив чьи-то стихи.
Домик под зеленой крышей остался справа, и они по косогору вышли на самый кончик мыса, под обрывом которого стоял по щиколотку в воде Анин камень. Наташа Павловна посветлела лицом, в глазах появился озорной блеск, и, крикнув Суханову: «Догоняйте», она побежала по крутой тропинке вниз.
Суханов тоже выдрал на бегу куст полыни, переложил его в левую руку, а правой, поддерживая фуражку, осыпая камни, которые звонко зацокали по карнизам, подал полынь, догнав ее.
— За неимением гербовой...
— А она горькая-горькая... Но все равно давайте.
Садилось солнце, краешек его, еще золотой, должен был вот-вот коснуться засеребрившейся воды. Суханов взял Наташу Павловну за руки, раскрыл ее ладони.
— Держите крепче. Сейчас оно совсем не горячее. Я дарю его вам.
Наташа Павловна протянула руки, солнце, казалось, задержалось в ее ладонях.
— Господи, — сказала она чуть слышно, — я держу солнце.
Потом она раздвинула ладони, и солнце, краснея и становясь на глазах бордовым, ушло в море, как раскаленная капля в синий лед, оставив после себя пепельно-красную зарю, предвещавшую скорый сильный ветер.
— Вот и все, — сказала Наташа Павловна, вздохнув.
— Я вас провожу?
— Нет-нет, — почти испуганно сказала Наташа Павловна, повернулась и быстро побежала — это в тесных-то туфлях! — по твердой тропинке, постукивая каблуками, как кастаньетами. Тропинка огибала обрыв, и, прежде чем скрыться за уступом, Наташа Павловна обернулась, махнула рукой, крикнув: — Прощайте!
Дело, по которому комендантский патруль задержал Ловцова, в общем-то не стоило выеденного яйца. Месячники, столь уважаемые с некоторых пор на гражданке («месячник по древонасаждению» — словечко-то какое соорудили; «месячник по борьбе за чистоту в городе» — а потом что, можно грязью зарастать?), невольно перекинулись на флота, и комендант гарнизона, не желая отставать «от духа времени», тоже ударился в сочинительство, объявив в конце концов «месячник по борьбе с нарушителями формы одежды». Вообще-то, коменданты в морских гарнизонах были, что называется, людьми из легенды, по ним вели счет времени. Ветераны, встречаясь, обычно говорили: «А, это когда Борода был комендантом», «Да не Борода, а Шило», словом, устная гарнизонная летопись размечалась не событиями, а комендантами. Так вот, в городе комендантские патрули уже вторую неделю отлавливали моряков, у которых, с точки зрения старших патрулей, оказывались неуставными ботинки — корочки, брюки — шкары и бескозырки — чумички.
Сойдя с катера на Минной стенке, Ловцов с Роговым и Силаковым сразу же отправились на телеграф — Ловцов еще пять дней назад заказал разговор с матерью, — а потом, если разговор получится хороший, предполагали закатиться на танцы в Матросский клуб. Назначенное время уже вышло, дали и Магадан, и Ташкент с Ленинградом, и Кызыл, а Новгород все не объявляли. Ловцов дважды подходил к окошечку, и ему дважды отвечали:
— Ждите...
И вдруг динамик истошно заверещал:
— Новгород... Кто заказывал Новгород? Пройдите в шестую кабину.
Шестая кабина оказалась в самом углу, и в ней уже зажегся свет. Ловцов схватил трубку и, не сдерживая себя, будучи уверенным, что связь будет плохая, закричал:
— Мама! Это я, мама! — И вдруг лицо его стало растерянным. — Это ты, деда? А где мама? А что с ней? Ничего, да? Она что — в больнице? Дома... У меня все хорошо. Служба? Нормально... Деда, об этой мадамочке больше ни слова. Обо мне интересовалась? А чего обо мне интересоваться? У меня все нормально.