„Пожалуйста, не думай, что мы не воздаем тебе надлежащей почести. Мы мысленно отдаем тебе полную справедливость. Мы ценим твое мужество и силу. Ты никогда не допускал компромиссов, ты всегда шел напролом; ты никогда никого не убивал в защиту своего убеждения и был всегда честен к самому себе. Ты всегда следишь за собой; испытываешь себя, всегда и неизменно. Это очень достойно с твоей стороны, и мы тебя за это очень ценим, хотя мы также находим, что ты дурно относишься к самому себе и сам становишься себе поперек дороги“.
Тогда я ответил:
„Хорошая пища способствует приятному расположению духа и полноте тела. Твое сытое настроение и выпитое вино окрашивают особым колоритом весь мир, и ты видишь даже своего врага сквозь призму этого света. Ты бросаешь мне сожаление, думая, что это доброе дело. Твоя ограниченная душа даже не понимает, что это лишь кости с богатого стола! Твое лицо распухло и пылает от пресыщения, но когда ты говоришь, я все же вижу на твоем лбу печать раба. Разве ты не видишь, как твоя душа обнажается в твоих словах? Она дымится в твоей руке, и дым достигает меня. Раскрой же свой рот и прислушайся, разверни свои глаза во всю их ширину, чтобы мудрость могла проникнуть в тебя. Ты превозносишь меня за то, что я никогда не был флюгером, гнущимся по ветру, за то, что я всегда смотрел на жизнь с высоты птичьего полета, от чего повседневные интересы становились такими незначительными, что совсем ускользали из вида. Ты превозносишь меня за то, что я предпочитаю эту скудную пищу, вместо того, чтобы уверять глупца в его мудрости или преклоняться перед грубостью. Все это хвалишь ты — но почему? Потому, что ты полагаешь, что мне представлялся выбор. Но ведь выбирать приходилось тебе, у меня же это было естественным ростом моей души, ее необходимой внешней формой. Всю свою жизнь ты взвешивал свои поступки на весах лавочника, в тебе говорят инстинкты торгаша; и во всех ты видишь его побуждения. Ты меряешь мерой торгаша и судишь его сердцем. Почему ты жалеешь меня? Потому что я для тебя торгаш, совершивший невыгодную сделку. И ты хвалишь меня как торгаша, всегда употребляющего выверенные весы“.
XIV.
Я сидел в комнате среди своих друзей. Моя кровь волновалась, сердце наполнялось тревогой, и мне становилось трудно дышать. Тогда я вскочил и начал ходить по комнате взад и вперед.
„Что с тобой?“ воскликнули мои друзья.
„Тут дурной воздух, и очень душно“.
Мои друзья переглянулись и стали пристально на меня смотреть.
„Ты все это воображаешь себе“, сказал тот, который продал свой единственный глаз за конторский стул.
„Почему же мы все ничего не замечаем?“
„Разве вы не видите как ярко светит солнце. Отворите все двери и окна“.
„Очевидно он хочет, чтобы у нас сделался насморк“, пошутил юморист и забрался в угол к самой печке, где вскоре и захрапел.
„Наша комната — как комната“, продекламировал тот, который должен был вечно декламировать с тех самых пор, как он потерял свой естественный голос в помойной яме.
„Раз эта комната годится для нас, то она сойдет и для него, — прошипел человек, сбывающий свои убеждения за двадцать ёр, принимая их за золотую монету; у него всякий раз поднималась кислая отрыжка, когда у него мелькало собственное мнение.
„Спусти занавески и ты избавишься от солнца“, прошептал другой. Он уже никогда не решался говорить громко с тех пор, как ему досталось от его хозяина за то, что он сказал, будто у его собаки длинные уши.
„Нехватает только, чтобы ты покинул нашу спокойную комнату, нас и все вообще и отправился в пустыню“, издевался косолапый, ходивший точно в кандалах.
„Ты сказал!“ воскликнул я, и мое просветлевшее лицо озарило всю комнату солнцем. Все мои друзья повскакали со своих мест. Одноглазый смотрел своим единственным глазом, дремавший пробудился, стоял и смотрел с глупым видом; декламатор в пафосе поднял руку, у моего желчного друга дрожали губы, точно он был не в состоянии произнести ни слова, так сильно в нем разыгралась желчь; шептун просил о чем-то; у косолапого сделались судороги. Я бросился к выходу, но тогда все сразу закричали:
„Помни, раз ты запрешь за собою дверь, то уж никогда больше не отворишь ее“.
Я уже держался за ручку двери, но повернулся и взглянул на своих друзей и не мог узнать их; мне казалось, что я прежде никогда не видал их.
Это были собаки, у которых я отнял кусок мяса; шулера, которых я вывел на чистую воду; дикие звери, прозевавшие добычу; рабы, которым я нанес удары палкой, — но это не были те прежние люди, которых я звал друзьями. А комната? Она была всем, чем угодно, но только не моим прежним жилищем, нет! Она стала логовищем диких зверей, змеиным гнездом, домом сумасшедших...
Я растворил дверь и с силой захлопнул ее. Все окна были усеяны лицами, но я шел один, и на душе у меня было радостно. Я шел между белых ландышей и вдыхал майский воздух.
XV.
Я блуждал с раннего утра. Уже вечерело; дорога была пустынна, и я нигде не видел людских поселений.
Пришла ночь, черная, без звезд.