И крутился бы, и вертелся. У Тайха, может, весь мир – семья, зачем так сразу. С малолетки в лагерях, всю страну объездил. Нихрена не видел, но по факту знал: под Красноярском хорошо зимовать, а на лето лучше в Мордовию. «Тайх» в переводе – «ручей», погоняло – «Немец», неслышно течёт и громко падает, во все щели пройдёт, ничего не тронет.
Пацаном ещё дёрнул со службы, самовольное оставление воинской части, попробуй найди. Между казармой и бараком никакой разницы, буковок побольше. Немец Тайх только три знал: «а» и «б» сидели на губе, и Тайх просидел.
– Да лучше на губе, чем с вами.
Рожи офицерские, красная звезда. Мыть полы не собираюсь, подшиваться не буду: чернота чернящая, отрицалово зелёное. Присягу не принял, автомат не получил, на шестой неделе через забор и до свидания.
Лучше на губе, чем под губой: синий-синий иней, кровяной налёт. Вокруг таких Тайхов, пацанов бежавших, полстраны. Отмотал и вышел. Сидеть лучше, чем прислуживать.
– Подсудимый Тайх, признаёте вину?
– Нет, не признаю.
Признавать вину, когда виноват, – то же самое, что клясться в любви, когда любишь и без того. Любая клятва – доказательство обмана. Любое признание – подтверждение лжи.
– Желаете давать показания?
– Я желаю, – говорил, – чтобы вы меня любили.
А его никто, ни разу, наверное, даже чуть-чуть. С одной разбежались, не успели понять, с другой повозился и бросил. Вор – существо честное, а любить – значит обманывать. Никакой любви, никаких признаний. Бог поймёт – и ладно. Каждый в мире – божий фраер, всех любить – невозможно, а простить – вполне себе.
– Обязуетесь ли впредь не совершать преступления?
Честный Тайх: никаких гарантий не даю, жизнь заставит – буду, не заставит – потерплю.
Получал всегда по строгачу, максимально много, от двух до семи – шесть с половиной. Опасный рецидив, изоляция от общества – как будто в лагере ни людей, ни зверей; такое же общество, только по-чесноку чёрное и без чести честное.
В карты не играл – проигрывал, но масть свою знал и козырял как мог. ИК, зэка, от прослушки до звонка.
После второй ходки задумался, как жизнь проживать; не всё ж корячиться, по хатам скитаться. Ему тогда разрешили в себя поверить, деньги платили нормальные. На «пятёрке» получил профессию сварщика и пошёл варить да вариться. Полгода – ничего, жильё подыскал, женщину заметил. Она ему стирала и убирала, он её не любил, но баловал, даже цветы однажды купил: хризантемы белые. Жалко, сорвался – кошелёк стащил: не по нужде, но ради фарта. Не фартануло, напасть какая-то мусорская, сразу пришили и старое вспомнили. Очередная трёшка, не пытай судьбу. Ты сильный, а жизнь прочнее.
Тогда уж решил: никакой свободы. Есть тюрьма – и человек найдётся.
Искал в каждом тюремном сроке, на каждом этапе, на каждой шконке, в каждом «признать виновным», – и не мог найти, от себя самого прятался. Ты никто, осужденный Тайх, был никем, но сдохнешь кем-то. Вот и думай, и решай. Скорый поезд на свободу, и свобода – скорая, не уловишь. Проще с мефедроном, чем без, уже в сознательном воровском статусе попробовал, не отрицал, что вмазался, не исключал, что нравится.
Сидеть за наркоту, когда ты вор, – считай, не быть больше вором. На следствии молчал, с прокурором не спорил, судью обидел. Дураки дурацкие: встал и дёрнул, пока в совещательной комнате готовился обвинительный приговор.
Долго мотался; замаялся, честное слово. Кто-то сдал, овцы паршивые.
Он, может быть, отдал последние годы свои – лишь бы сдохнуть на свободе, желательно под чистым январским небом, в собачий мороз, по-хорошему – трезвым, по-плохому – ночью, а вообще – без разницы, лишь бы не в тюрьме.
Потому, когда пришёл к нему незваный и негаданный, какой-то бархатный, но важный, в костюме и кожаном пальто, «красивый, как гестаповец», как два гестаповца сразу, и сказал: «есть вариант», – старый Тайх, не раздумывая, согласился, а потом всю ночь переживал: правильно ли, по-мужицки ли, не по-сучьи ли.
– Не надо его прикрывать, – сказал «гестаповец», – Жарков никого не пожалел.
Обещали пересмотр приговора, амнистию весной, – и даже чай предложили, такого чая никогда не пробовал, с кусочками, блин, фруктов и сахаром из тростника.
Был бы Чапа живой – за такой бы чай родину продал, а дохлый немец – всего-навсего мента какого-то, у которого ни цены, ни козыря.
Старым стал, сам себя украл, вор у вора – не получишь, не найдёшь.
– Да не надо, Жора, – говорил, – да накормят, никуда не денутся.
Жарков сунул пакет и обязал помощника дежурного проследить.
– Не хватало, чтоб ты откинулся. Раньше времени, – улыбнулся Гоша.
Тайх не улыбался – ему противно было; в общем-то, как всегда.
Молока бы с хлебом и травки для поправки.
– А в остальном ничего. Как обычно.
Тайх смотрел сквозь решётку, зверь загнанный, и разглаживал большим костлявым пальцем двойной листок, вырванный из сердцевины тетради. У него полчаса, и то желательно поскорее – знаете, не хочется работу терять.
Жарков улыбнулся, и девушка в форме, ответственная за вывод следственно-арестованных, сказала – хорошо, ладно, только ради вас.