Что-то ещё происходило в этой церкви, но Жарков не помнил. Точнее, помнил, но не хотел задумываться: отголоски чуда, присутствие того или этого, необъяснимое и ладное. Убийца не появился. Его нашли потом мёртвым, собрали наверняка важные доказательства. Жарков не вникал, и забыл почти о той первой неделе, и не думал, что придётся вспоминать.
Но вот сейчас – пришлось. Совершенно к месту дрогнули колокола, и Жарков тоже дрогнул. Понёсся тёплый пряный ветер, распуская аромат ванили, какой встречается в уютных домах только, может, в пасхальную неделю, но почему-то и сегодня случился, проступил, и стало хорошо, хотя ничего хорошего быть не могло, не должно было, по крайней мере.
Телефон вибрировал в кармане. Жарков стоял у больничного цоколя, ни о чём не думая. Потом всё-таки осознал, что отключился, пришёл в себя и ответил на звонок.
– Георгий Фёдорович… – разрывался стажёр, – Георгий Фёдорович…
Колокола перестали, и всё пошло своим чередом.
На вечерней планёрке начальник спросил, почему не явился стажёр.
– Он, это… – замялся Жарков, – поехал разносить повестки. Я поручил там…
– Завтра пусть зайдёт, – потребовал Савчук.
Работал с информатором – местным алкоголиком с тяжёлой седой бородой. Открыл форточку, но ветер не справился со стойким запахом конченой жизни. Мужик неприятно икал и просил сто рублей.
– На фанфурик.
Спустился в дежурную часть, получил оружие.
– На задержание, что ли?
Ехал тоже в тишине. Потом не выдержал и разорался:
– А думать надо! Нашёл кого отправлять!
Помялся на лестничной площадке. Закрытая дверь пыталась сбить с толку.
«Пальнулся пацан, известное дело».
Сначала наведался в панельную пятиэтажку, где в одной из квартир недавно возрос очередной притон. Встретил худющий старик. Жарков к нему обратился по имени, потребовал информацию, но старик, который вовсе не был стариком, а просто преждевременно кончился, ничего не сказал, и Гоша пнул его сильно – тот грохнулся и застонал «ай, ай».
После работал в ночлежке на окраине. Там за полсотни рублей коротали ноябрьские ночи уличные колдыри, любители чего угодно: краски, лака, строительного клея, но, хоть ужрись, отвечали «не знаю», то есть так – «не наю, не наю», и хотелось каждому разбить жалкое пропитое лицо.
Бей – перебей, не найти было Лёху ни живым, ни мёртвым.
Голова его тяжело клонилась. Малиновые, фиолетовые, чёрные – всеми цветами переливалось лицо, кровоподтёки сияли под глазами, с обидой таращился в сторону сломанный нос. Хорошо – дышал, несмотря на пробитый грудак; и не понимал: ну, разве так можно – оставаться живым, когда тебя убивают.
Сидел в какой-то другой уже квартире. Руки сжимал металлический трос, пришпоренный узлом к батарее. Ватное отёкшее тело.
Зашумел, заколотил подошвами «адидасов», одной, второй. Понеслась кровь, закололо тут и там, везде. Кое-как потянулся. Уже темно, уже, наверное, самая настоящая ночь, а сколько времени прошло, да кто же знает.
…Он помнил примерно всё. По крайней мере, так ему казалось. Как прошёл в квартиру, точнее, его завели, взяв за руки. Как представился. И вроде бы первые сколько-то минут достойно развивал сценарий – а потом внезапный сюжетный ход, вопросы, которых не было в списке. Так и пришлось молотить, что вздумается, а после – терпеть, сколько можется.
Где же прокололся? То ли слово какое-то вставил неуместное или слишком правильное, то ли перепутал гашиш с каннабинолом, и разлилось молочко конопли, и поскользнулся на ровном месте. А, может, Лёху Старого никто не знал, или откинулся тот, или сидел где-нибудь на «семёрке», и не мог стажёр-отличник справиться с задачей повышенной сложности, где звёздочка над цифрой уже не просто символ, а живая офицерская звезда.
«Ты – мент, – вспомнил Лёха, – кранты тебе».
И он бы мог, конечно, возразить, поскольку до настоящего мента ему, как минимум, ещё предстояло пройти стажировку, как максимум – выжить. Скорее всего, он пытался хоть как-то убедить, что не имеет отношения к этим «мусорам», а всего-навсего хочет взять «вес», и вот, пожалуйста, деньги, пятитысячная купюра (от которой не осталось ничего в какие-то считанные секунды, разорвали на кусочки).
Ему сейчас было везде одинаково больно, абсолютно весь он представлял цельную боль – и потому не мог ни соображать, ни пытаться подумать, как выбраться отсюда (ведь как-то можно, в конце концов).
Заговорил дверной замок. Раз и два, а потом ещё один – верхний: раз, и два, и три, кто-то зашёл, и, не разуваясь, дальше двинулся.
Раз-два, раз-два. Почти армейской поступью таранил пол тяжёлый шаг. Лёха увидел и вспомнил опять – да, тот самый, кто бил больше остальных.
И возразить не смог, и хотя бы корпусом повести, да что угодно – лишь бы этот не позволил, не смог, перестал, оставил, отпустил. Опять ударил – да так сильно… Казалось, сильнее быть не может, – а вышло, что предела нет. Лёха снова потерялся.